Роман был написан в манере Аничкова, о которой я говорил выше. Тут фигурировали и длинные черные метенги, и черные высокие чулки, натянутые до бедер, множество талантов и, конечно, мистики, смешанной с сексуализмом, и, если мне память не изменяет, был сунут и Христос.
Тайно Евгений Аничков писал и поэму. И читал нам ее. Мы с Алексеем слушали с открытыми ртами, а Илья делал серьезные критические замечания своему учителю, и учитель с уважением и вниманием выслушивал своего ученика. Я, к сожалению, не помню всего сюжета, но запомнил какую-то прелестную даму «Ренессанса», которая водила по улицам города на цепочке чудесного маленького беленького завитого ягненка. Мы были очень молоды, откровенно говоря, очень неопытны, и потому наши суждения о творчестве Евгения Аничкова могли быть весьма сомнительными. К сожалению, у меня под рукой нет материала, чтобы сейчас проверить наши суждения. Может быть, и роман «Язычница» был не так плох, как нам казалось.
В это же время Евгений Васильевич начал, по его же выражению, «лермонтовать». Какое-то парижское издательство заказано ему переиздать Лермонтова с большой вступительной статьей и с комментариями. Аничков обложился старыми изданиями, распотрошил их и стал подклеивать, ставить по местам и писать научную работу. Делал это он всегда по-серьезному и по-настоящему. Уже будучи в Париже, мне довелось услышать отзыв о ней такого злого умницы, как Вячеслав Ходасевич. «Вот, — восклицал он, — говорят, дурень-автор, а ведь написано и сделано отлично. Умно, оригинально и профессионально. Нет! Автор молодец, сделано хорошо!»
Я был очень польщен за моего учителя. Ведь отзыв-то был дан Ходасевичем!
Здесь, на Топчидере и был задуман и создан литературный кружок «Одиннадцать». Выдумали его, конечно, Аничков с Ильей, а мы это дело поддержали. В основу кружка была положена хорошая человеческая дружба молодых людей, любивших искусство, взаимное уважение и взаимное признание известных достижений, в какой-то мере вера друг в друга. Аничков видимо, надеялся, что из этих дружеских отношений сложится и идейная близость в искусстве.
В состав «Одиннадцати» входили три молодых художника и скульптор, работающие декораторами в «Народном Позорище» — Государственной Опере — под руководством известного русского художника, члена «Мира искусства».
Самый молодой и, пожалуй, самый талантливый, Владимир Жедринский, он очень скоро выдвинулся: ему поручили постановку какой-то оперы, кажется, «Князя Игоря», и он ее блестяще выполнил. Он стал заметен среди художников-постановщиков и самостоятельно поставил целый ряд балетов. Кроме того, Жедринский был талантливым карикатуристом, и его привлекла к себе на постоянную работу большая газета «Политика». Он совмещал эти две должности — театрального постановщика и карикатуриста.
Жедринский прочно вошел в югославскую художественную культуру, но после войны, в период наших разногласий, решил покинуть Югославию, так как не хотел участвовать в антисоветских выступлениях* [* Фамилии трех других художников, насколько я помню: Вербицкий Загороднюк и Исаев, кто из них скульптор — не знаю. Целую страницу, где, по-видимому, описывалась их судьба, в архиве отца я так и не нашел. — прим. Ю. Софиева].
В кружок еще входили четыре поэта: старший из нас — Гавриил Елачич, Алексей Дураков, Илья Голенищев-Кутузов и я.
Аничков считал себя рядовым членом да еще в последнем ряду, хотя мы все знали, что именно он и является организатором и заправилой. Он привлек к кружку каких-то двух артистов, которые никогда на наших заседаниях не появились, и я их никогда не видел.
Мы несколько раз в неделю собирались в декоративном ателье Оперного театра, где на антресолях, в маленькой комнатушке, жили Жедринский и Вербицкий. Собирались довольно поздно, после одиннадцати, а расходились под утро или совсем утром. Мы приходили обычно вчетвером: профессор и три поэта. Все уже были в сборе. Художники расставляли по стенам свои новые вещи, Аничков говорил об эстетике, спорил с Загороднюком, поэты читали стихи, шло беспощадное обсуждение и честная, откровенная критика.
Здесь же обсуждалось так называемое «Арионово действо», с которым мы должны были выступить перед публикой. Выдумали это «действо», конечно же, Аничков и Голенищев-Кутузов, но шло оно довольно медленно и довольно неудачно. Вот в чем оно заключалось: каждый из нас имел свою кличку, она должна была выражать самую нашу сущность, наш подлинный «лик». Илья носил кличку «дежурный поэт» — это означало, что именно Илья стоит на страже российской поэзии и должен присматривать за ней, и тут же сразу возникало некоторое недоразумение. Для Аничкова и Ильи сущность русской поэзии заключалась в символизме, хотя в ту пору символизм был не единственным течением и даже уже тогда уходил в прошлое. Дураков и я восхищались стихами Блока, он влиял на нас и духовно, и идейно. Утверждения символизма, все эти «золотые мечи, направленные в фиолетовые миры», нам были совершенно чужды. Мы обожали стихи Ахматовой, она тоже оказывала на нас известное влияние, хотя общеизвестно, что Ахматова никакого отношения к символизму не имела. Мы писали простые, лирические, в то время определенно несовершенные стихи, самозабвенно любили русскую поэзию и старались ей самоотверженно служить, эпигонами символизма не собирались быть.
Илья через Аничкова рос и развивался у Вячеслава Иванова. Для него символизм звучал в полную меру.
Так в чем же заключалось это «Арионово действо»? Аничков объяснял его так: у Пушкина есть стихи «Арион», в которых рассказывается о кораблекрушении, и его потерпел древний поэт:
Погиб и кормщик и пловец,
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою.
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
Хотя всем известно, что эти стихи написаны Пушкиным после разгрома декабристов, мы можем считать, что они относятся в какой-то мере и к нам, выброшенным на берег катастрофическим кораблекрушением. К счастью, мы не сидели под скалой, а жили в студенческом общежитии и вместо риз носили свои белые гимнастерки. Но вот пушкинский эпитет «прежние» вызывал у нас некоторые сомнения, и, что греха таить, у нас хватило достаточно и легкомыслия, и наглости, чтобы заменить его на «новые» и поставить этот эпиграф к «Арионову действу»:
Я гимны новые пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
Это я собственными глазами прочитал, когда Илья прислал мне в Париж рукопись «Арионова действа», чтобы я ее просмотрел, вставил, что найду нужным, вписал бы свои стихи. У скалы сидели поэты, и они должны были читать свои стихи, выражающие всю сущность исторического момента эпохи. У скалы же стоял огромный Жедринский с огромным бичом, которым он должен был хлопать, пугая, эпатируя буржуа. В стороне, у камня, лежала закутанная в плащ фигура. Кто-то спрашивал: «А кто это лежит и дремлет, закутанный в плащ?» И ему отвечали: «А это отставной бурятский философ-божок», — так называл себя Аничков.