Готовя меня в "сумасшедшие", Березовский распространял клеветнические сведения обо мне. Случайно я узнал о таких сообщениях следователю КГБ Обушаеву и следователю Узб. прокуратуры Рутковскому. Прибегал Березовский и к прямой провокации: 25 сентября, когда Березовский, не подготовив вопроса для меня, рылся в бумагах, у нас с Обушаевым завязалась частная дискуссия. Вдруг Березовский, перебивая Обушаева, на самых высоких нотах закричал: "Что ты ему доказываешь? Ведь он готов на любом суку повесить нас с тобой!" С криком он долго варьирует это утверждение, ясно рассчитывая на мою вспышку. Но я переждал, пока он кончит, и спокойно сказал: "Могу ответить на это только несколько перефразированными словами Лидии Чуковской: "Вы, может, и заслужили повешения, но наш народ не заслужил, чтобы его продолжали кормить повешениями". Уважая наш народ, вешать вас отказываюсь".
Мне очевидно, что вся обстановка создана для того, чтобы внушить чувство безвыходности, безнадежности, отчаяния. Сказанное начальником изолятора о последствиях моей смерти преследовало ту же цель, так как подчеркивало: "Ты в полной нашей власти, и не только теперь, но и после смерти". И не удивительно, что в такой обстановке идут на смерть. Меня от смерти спас случай.
Только теперь я по-настоящему понял, в чем был особый ужас положения тех несчастных, которые миллионами гибли в застенках сталинского режима. Не физические страдания, - их можно перенести. Но людей лишали каких бы то ни было надежд, убеждали их во всевластии произвола, в безвыходности. И это непереносимо.
3. Весь ход следствия по моему делу указывает, искали не доказательств совершения преступления, а способ, как обойти законы, чтобы меня можно было бросить в заключение как бы на законном основании. А чтобы я каким-нибудь образом не помешал этому, то искали пути, следуя которым можно было бы не допускать меня к ознакомлению с делом. В общем, наказание за убеждения посредством ложных обвинений, изоляции, а затем пожизненной тюремной психбольницы.
П. Г. Григоренко
Вторая экспертиза
21 октября перед ужином вдруг открывается дверь моей камеры (No 11) в Ташкентском следственном изоляторе КГБ. Входит начальник изолятора майор Лысенко Виктор Моисеевич. За ним дежурный старшина и еще двое надзирателей.
- Петр Григорович, вам ничего не снилось?
Пожимаю плечами.
- Так вот, вас приказано отправить в Москву. Не спеша одевайтесь, соберите свои вещи. Что у вас сдано на склад?
Отвечаю. Все уходят. Начинаю одеваться. Минут через 20 я уже с вещами в дежурке. Туда же доставлены вещи из кладовой. Все упаковывается вместе для отправки со мной. Из этого заключаю, что отправляют меня "насовсем". Если бы на время, да еще в ин-т Сербского, то брать вещи из склада было бы бессмысленно. Ведь в институте отбирают даже надетое на тебе.
Короткая процедура передачи меня караулу - четверо во главе с майором Малышевым - и я в "воронке", а затем и в самолете. Настроение хорошее. Что бы меня ни ожидало, перебросить меня в Москву - это уже отступление беззакония. А видеть произвол отступающим всегда приятно, даже и в моем положении.
Первый конфликт на аэродроме в Домодедове. Несмотря на то, что нас втречают два тюремных микроавтобуса - один для меня и "моего" караула, второй с дополнительной, московской охраной, мне предлагают залезть в бокс - в клетушку, в которой при моем росте можно сидеть только скрючившись и плотно прижавшись спиной и боками к железной обшивке. А на улице уже холодно и железо основательно остыло. На мне даже нет легкого осеннего пальто. Мои "опекуны" об этом не подумали вовремя, и я еду в легком летнем костюме. Первая и, я думаю, вполне естественная реакция - отказаться от столь "комфортабельного купе". Небольшая заминка. Встречающие меня, натолкнувшись на мой решительный протест, растерялись. У них ведь нет другого выхода, кроме как затолкать меня в этот "бокс". Но ведь мы на аэродроме - кругом народ. Значит, не избежать шума. Это понимают и они, и я. Им шум невыгоден, нежелателен. А мне?!
Они вряд ли поняли, почему я, только что решительно заявивший, что не поеду в "боксе", вдруг молча полез в него, без какого бы то ни было вмешательства с их стороны. Для них это полная неожиданность. Они не сомневались, что я, затевая скандал, хочу привлечь внимание окружающих. И это был бы с моей стороны разумный, справедливый шаг. Но я вовремя вспомнил, что меня, вполне вероятно, везут в Институт им. Сербского. А там скорее всего заинтересованы в получении поводов для признания меня психически невменяемым. Скандал на аэродроме вполне может послужить таким поводом. Я решил такого повода не давать.
Поездка была до крайности мучительной. К неудобному положению и холоду, о чем я уже говорил, добавились выхлопные газы, которые каким-то образом пробивались в мой "бокс". В результате я прибыл в Лефортовскую тюрьму в полубессознательном состоянии. По прибытии - обычный обыск, сдача вещей на склад, получение постельных принадлежностей. До камеры (No 46) добрался лишь около часу ночи (4 часа по Ташкенту). Несмотря на это, подняли меня, как всех, в 6 утра.
После завтрака снова сборы, сдача казенного, ведут из камеры, обыск. Зачем все это, - никто не говорит. Но по тому, как смотрят на меня надзиратели, твердо решаю: "Сербский". Сомнение внес начальник тюрьмы полковник Петренко, который изволил лично проводить меня. На вопрос "Куда меня отправляете?" он без запинки ответил: "В прокуратуру. Там хотят с вами поговорить. И я от души желаю, чтобы вы сюда не вернулись"... "Вы меня поняли?" - спросил он, когда я уже садился в "воронок". Я ничего не ответил, но в голове мелькнула радостная мысль: "Неужели прекращено дело?"
Но мысль эта продержалась недолго. Несмотря на то, что путь наш был виден мне только позади машины и в чрезвычайно узком секторе, я, хорошо зная Москву, быстро обнаружил, что направляемся не в сторону прокуратуры. Когда же промелькнули площади Маяковского, Восстания, Смоленка, сомнений не осталось "Сербский".
В этом для меня, собственно, ничего нового не было. Я давно потерял веру в разум творцов произвола. Поэтому я и не надеялся на прекращение дела. Знал я и то, что любой преступник боится гласности. А суд - гласность. Значит, и на суд меня не пустят. Значит, остается одно - признать меня сумасшедшим. В Ташкенте с этим произошла ошибка. Березовский, - самовлюбленный кретин, - всерьез поверил, что сможет создать дело против меня. Поэтому он не мог понять всё значение психиатрической экспертизы и не озаботился подбором такого ее состава, который обеспечивал бы безотказное признание меня невменяемым. В результате создалось положение, потребовавшее вмешательства Москвы.