Насчет «опустевшего трона» и что какой-то «офицерик» (как назвал Лермонтова один из его современников) занял его вслед за Пушкиным, – это как-то разом, не иначе чудесным образом, поняли многие. (Хотя Жуковский «морщился», по выражению Адамовича, и над лермонтовскими стихами 1840–1841 годов, где чуть ли не сплошь шедевры.) А что же началось у Лермонтова после «Смерти поэта»?
Добрая барыня Елизавета Алексеевна Арсеньева, безмерно любящая своего внука, сообщала в письме:
«Мишынька по молодости и ветренности написал стихи на смерть Пушкина и в конце не прилично на счет придворных».
«Надменные потомки», или, иначе, «вся русская аристократия» оскорбилась. Шеф жандармов граф Бенкендорф, прочитав стихи, поначалу решал было все устроить по-келейному и написал главе III отделения Дубельту, чтоде самое лучшее на подобные легкомысленные выходки не обращать никакого внимания, тогда слава их скоро померкнет. Что и говорить, умно рассудил: «…ежели мы примемся за преследование и запрещение их, то хорошего ничего не выйдет и мы только раздуем пламя страстей». Однако после общения с великосветскими сплетницами он заговорил иначе: «Ну, Леонтий Васильевич (тому же Дубельту. – В.М.) , что будет, то будет, а после того как Хитрово знает о стихах этого мальчика Лермонтова, мне не остается ничего больше, как только сейчас же доложить об них государю». Когда же Бенкендорф явился с докладом к Николаю I, у того уже лежали на столе полученные по городской почте (новшество 1837 года! – В.М.) стихи Лермонтова – и с припиской: «Воззвание к революции».
На докладной записке Бенкендорфа Николай I написал:
«Приятные стихи, нечего сказать: я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону».
Арест; обыски – у Лермонтова и его друга Святослава Раевского, который распространял любимое стихотворение в наивной вере, что коль скоро государь осыпал милостями семейство Пушкина и, следовательно, «дорожил поэтом», то непредосудительно бранить врагов Пушкина. Было заведено дело о «непозволительных стихах», у Лермонтова и Раевского потребовали объяснений.
В ответе поэта были такие слова о своих стихах:
«Я еще не выезжал и потому не мог вскоре узнать впечатления, произведенного ими, не смог вовремя возвратить их назад и сжечь. Сам я их никому больше не давал, но отрекаться от них, хотя постиг всю необдуманность, я не мог: правда всегда была моей святыней».
1
О тех днях под стражей сохранилось поистине драгоценное воспоминание Акима Шан-Гирея:
«Под арестом к Мишелю пускали только его камердинера, приносившего обед; Мишель велел завертывать хлеб в серую бумагу, и на клочках, с помощью вина, печной сажи и спички, написал несколько пьес, а именно: «Когда волнуется желтеющая нива», «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою», «Кто б ни был ты, печальный мой сосед», и перевел старую пьесу «Отворите мне темницу», прибавив к ней последнюю строфу «Но окно тюрьмы высоко»…»
Дней десять-то всего этого заключения и было, а среди начертанных спичкой стихов – два высочайших творения лирики: «Когда волнуется желтеющая нива…» и «Молитва»!..
Из прежних стихотворений – такой высоты был только «Ангел».
Вот тут-то, после «Смерти поэта», и открылось его второе дыхание.
Вот тут-то и обозначилась, с небывалой ясностью, природа лермонтовского огня – его пламенная ткань, его благодатный дух: – любовь .
Вся Божия красота земли словно надышала ему тогда в темнице эту песнь, эту благоуханную, благодарную молитву, – гармония мира откликнулась в образах и звуках его свободной душе, летящей над родною землею:
Когда волнуется желтеющая нива,
И свежий лес шумит при звуке ветерка,
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка;
Когда, росой обрызганный душистой,
Румяным вечером иль утра в час златой,
Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой;
Когда студеный ключ играет по оврагу
И, погружая мысль в какой-то смутный сон,
Лепечет мне таинственную сагу
Про мирный край, откуда мчится он, —
Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, —
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога…
Удивительное стихотворение!..
С первой же, переливающейся волною, строки оно словно бы струится волшебной мелодией, и этот, родниковой чистоты, целомудренный напев звучит в стихах, упоевая душу, в ее тяжких испытаниях на земле, целительным смиренномудрием и полнотою ощущения жизни и любви. Его обаяние пленительно и властно; стихотворение хочется перечитывать вновь и вновь, не отрываясь от вроде бы простых и обычных слов, преображенных каким-то необыкновенным, теплым светом, хочется врастать и без остатка растворяться в стихах, в этой льющейся музыке высокого, разрешающего все беды и тревоги, умиротворения. Это пленительность чудесного, пленительность очищения небесностью всего земного, это просветленная небесами грусть, которая для человеческой души, быть может, полнее и больше самой радости.
Разлитую в природе милость Божию увидел и ощутил поэт, – она повсюду: и в тени сладостной зеленого листка, и в малиновой сливе, выглядывающей из-под нее, и в лесном ландыше, обрызганном душистой от его цветения росою, – и это присутствие Бога на земле дарит поэта сущностью земного счастия и открывает ему духовные очи – способность видеть Бога в небесах.
Взор поэта летит над пространствами земли, а сам он летит над временами дня и ночи и временами года, не стесненный и не ограниченный ничем, – то видя природу с высоты, то вдруг выхватывая крупным планом ее подробности, в цвете, в запахе и в звуке, в чудесных, напевных волнах их первозданной слиянности, – и все это он видит и ощущает, потому что его несет любовь. И эта упоительная мелодия, что звучит в стихах, постепенно восходит в надмирную высоту молитвенного состояния духа, касаясь самих небес и сливаясь с ними. Смиряется души тревога, расходятся морщины на челе: молитва достигает Творца…
Где он, тот вечный лермонтовский «бунт», что смолоду не оставлял его?
Петр Бицилли, рассуждая об этом непокорстве, прозорливо заметил: «Он не был бы великим поэтом, если бы человеческое было ему чуждо, если бы он был бесстрастен, если бы он не испытывал никогда ни озлобления, ни ненависти, если бы он не ощутил привлекательности Зла; а всетаки его дело не бунтовать, не протестовать, а благословлять и молиться…»