– Позволь тебе на это сказать, что и ты странен, Александр. Мне, кажется, напротив, тебя должно бы радовать, что тобой все интересуются, а не злить. Полно кривить душой, батюшка (Ольга Сергеевна иногда называла брата в шутку mon petit papa (мой маленький папа (фр.)), сам небось очень рад, по лицу теперь вижу, признайся-ка…
Александр Сергеевич не признался: напротив, еще больше расходился, и продолжал:
– Эти господа не только стали печатать, куда выеду и что буду делать там-то и там-то, но протрубили, что я, как слышно (от кого слышно?), очень много написал, а когда сюда возвращусь, сейчас же выпущу им стихи на потеху. Как бы не так! Конечно, много писал, но никому не говорил, что писал. Пусть себе стучат языками и щелкают перьями, а я – вот им и нос – ничего до поры до времени печатать не буду.
И действительно, все, что сочинил Пушкин во время пребывания на Кавказе и в Азиатской Турции, появилось в печати гораздо позднее его возвращения в Петербург, и, если только не ошибаюсь, в конце 1830 или даже в начале 1831 года.
Не привожу в моей хронике списка произведениям моего дяди за 1829 год. Всякому, кто знаком с жизнеописаниями Пушкина и интересуется бессмертным поэтом, должно быть известно, что именно он писал в эту эпоху и в Петербурге, и на Кавказе. Скажу только, что все произведения за 1829 год дядя прочел сестре, спрашивая ее мнения о каждом из них. Мать, одобряя все безусловно, отдавала, однако, предпочтение «Кавказу» («Кавказ подо мною, один в вышине стою над снегами у края стремнины…»), «Воспоминаниям в Царском Селе» («Воспоминаньями смущенный, исполнен сладкою тоской…») и «Олегову щиту».
Об этом последнем произведении дядя говорил моей матери:
– Знаешь, Ольга, что в «Олеговом щите» я в самом деле, по твоему выражению, «покривил душой», и не поверишь, как мне, русскому человеку, было обидно, когда наша славная армия, после чудесного, беспримерного в истории перевала чрез Балканы, забастовала в Адрианополе, откуда в Константинополь рукой подать. Были бы наши в Константинополе – песня вышла бы у меня совсем другая. А тут я сострил поневоле bonne mine a mauvais jeu (хорошую мину при плохой игре (фр.)), да закрылся щитом Олега, pour acquit de ma conscience patriotique (ради очистки моей патриотической совести), а бедному Олегову щиту – которого мейнгерр Дибич и во сне не нюхал – думаю, и в голову не приходило останавливать нашу рать перед Стамбулом; остановил ее не щит, а остановили господа дипломаты.
Не могу затем не записать в эту хронику строфу, раскритикованную таким образом самим же автором:
Настали дни вражды кровавой;
Твой[87] путь мы снова обрели;
Но днесь, когда мы вновь со славой
К Стамбулу грозно притекли,
Твой холм потрясся с бранным гулом,
Твой стон ревнивый нас смутил,
И нашу рать перед Стамбулом
Твой старый щит остановил.
В декабре 1830 года, а также и в первые зимние месяцы следующего, 1830 года, дядя Александр стал заходить по вечерам к моим родителям чаще, не ограничиваясь уже утренними беседами. Мать встречалась с ним и в доме родителей, которых она посещала, скрепя сердце, так как Надежда Осиповна ненавидела зятя.
Отношения между моим отцом и дядей Александром Сергеевичем с внешней стороны казались весьма хорошими, но до родственной, теплой искренности и до местоимения «ты», которое так щедро любил раздавать Пушкин, дело никогда у них не доходило; причина отсутствия такой сердечности кроется в совершенной противуположности личных характеров, а литературная деятельность шурина и зятя не послужила между ними общим знаменателем. Отец, любивший музыку и понимавший толк в живописи, никогда не писал стихов, разве шуточные, под веселую руку, предпочитая именно – как дядя выразился – копаться в исторических и филологических исследованиях, рыться в архивной пыли да писать журнальные статьи; следовательно, не мог заменить Александру Сергеевичу ни Дельвига, ни Жуковского, ни Плетнева, ни даже Соболевского. Кроме того, взгляды на жизнь Николая Ивановича и Александра Сергеевича были тоже диаметрально противоположны. Александр Сергеевич считал моего отца мелочным педантом (un pedant vetillieux), с немецкой закваской, унаследованной от его матери-немки, а отец, с своей стороны, не мог сочувствовать африканским порывам шурина, говоря, что заниматься своими нервами – бесполезная трата времени; хотя отец и был вспыльчив, вследствие чего тоже имел три дуэли, но после поединков от души мирился с противниками, даже дружился с ними; никогда не злобствовал, был всегда обходителен, вежлив со всеми, а позволять себе во время спорных бесед насмешки над оппонентами, пускаясь в личности, – в особенности в присутствии дам, – он считал делом просто неподходящим и смолоду держался правила щадить самолюбие других; так однажды он сказал мне, не помню по какому случаю: «Si tu te piques d’etre gentilhomme et chretien, mon bon ami, n’attaque jamais l’amour-propre d’autrui».[88]
Правда, отец вынужден был наказать одного негодяя, о чем уже мною рассказано в одной из предыдущих глав хроники, но это случилось только раз. Учтив он был и деликатен даже во время холостых приятельских пирушек. Дядя Лев Сергеевич, лицейские его товарищи Безак и барон Бухольц очень отца любили, а Дельвиг, Илличевский, Глинка и Соболевский считались впоследствии его задушевными друзьями.
Таким образом, при различии характеров, взглядов и литературных целей общего между Пушкиным и моим отцом было очень мало. Тем не менее, они питали друг к другу полное уважение, и взаимные их отношения никогда не омрачались не только неприятными разговорами, но и простыми недомолвками; на вопрос же, чувствовали ли они один к другому симпатию, прямо отвечу «нет». Родственных излияний у них в письмах совершенно не существовало; не существовало также ни живого обмена мыслями, ни сердечных бесед с глазу на глаз.
Как бы ни было, но дядя, как я сказал выше, участил в описываемое мною время вечерние посещения моих родителей, куда по-прежнему являлись постоянно Соболевский, композитор Глинка и барон Дельвиг с женой.
Глинка тогда окончил вместе с моим отцом издание «Лирического альбома» (отпечатанного в литографии Бегрова), а Дельвиг подготовлял материалы для задуманной им «Литературной газеты», которая и стала выходить с 1830 года.
В «Лирическом альбоме» Глинки и Павлищева помещены, между прочим, две песни дяди Александра – «Ворон к ворону летит» и «Черная шаль». К сожалению, музыка на эти песни, написанная графом Ю. Виельгорским, далеко не соответствовала по достоинству тексту. Из музыкальных же произведений самого главного издателя – Глинки – помещены романсы: «Мio ben ricor-dati» («Вспоминай мои благодеяния» (ит.)), «Память сердца», на слова Батюшкова, «Скажи зачем», на слова князя С. Голицына, и оригинальные «Nouvelles cont-redanses» («Новые кадрили» (фр.)). О песне Шимановской – тещи Мицкевича – «Вилия» из его поэмы «Валленрод» в русском переводе Шемиота упомянуто было мною раньше.