Поэтому обвинения Карамзина при частных неточностях верны в целом.
Но остался еще один „вопрос вопросов“: можно ли было такое переносить, даже в XVI веке, как же не восстать? Карамзин видит и эту проблему, пишет о сопротивлении. „Еще некоторые говорили о долге и чести; их не слушали — но они говорили, что думали, и явили пример достойный лучших времен Рима“.
Другой вид обороны: „Ужас, наведенный жестокостями царя на всех россиян, произвел бегство многих из них в чужие земли. Князь Димитрий Вишневецкий служил примером: усердный ко славе нашего отечества и любив Иоанна добродетельного, он не хотел подвергать себя злобному своенравию тирана: из воинского стана в южной России ушел к Сигизмунду, который принял Димитрия милостиво как злодея Иоаннова и дал ему собственного медика, чтобы излечить сего славного воина от тяжкого недуга, произведенного в нем отравою. Но Вишневецкий думал лишь о крови единоверных россиян: тайно убеждаемый некоторыми вельможами Молдавии изгнать недостойного их господаря Стефана, он с дружиною верных Козаков спешил туда искать новой славы и был жертвою обмана; никто не явился под знамена героя: Стефан пленил Вишневецкого и послал в Константинополь, где султан велел умертвить его. Вслед за Вишневецким отъехали в Литву два брата, знатные сановники, Алексей и Гаврило Черкасские, без сомнения, угрожаемые опалою. Бегство не всегда измена; гражданские законы не могут быть сильнее естественного: спасаться от мучителя, но горе гражданину, который за тирана мстит отечеству!“
Карамзин считает естественным бегство Курбского, но никогда ему не простит вступления во вражескую армию.
Еще и еще примеры пассивного сопротивления: Адашев, Сильвестр не роняют чести и отказываются участвовать в кровавой вакханалии; митрополит Филипп не желает благословлять палача: „„Я давно ожидаю смерти: да исполнится воля государева!“ Она исполнилась: гнусный Скуратов задушил святого мужа; но, желая скрыть убийство, объявил игумену и братии, что Филипп умер от несносного жара в его келье. Устрашенные иноки вырыли могилу за алтарем и в присутствии убийцы погребли сего великого иерарха церкви российской, украшенного венцом мученика и славы: ибо умереть за добродетель есть верх человеческой добродетели, и ни новая, ни древняя история не представляют нам героя знаменитейшего“.
Карамзин взволнован — и не желает холодного измерения, кто больший или меньший герой; подобно Алеше Карамазову, он близок к тому, чтобы, вопреки самому себе, прошептать крайние, „революционные слова“: „Зрелище удивительное, навеки достопамятное для самого отдаленнейшего потомства, для всех народов и властителей земли; разительное доказательство, сколь тиранство унижает душу, ослепляет ум привидениями страха, мертвит силы и в государе, и в государстве! Не изменились россияне, но царь изменил им!“ Царь-изменник!
Карамзин затем „спохватывается“, но не смягчает написанного: „Меж иными тяжкими опытами судьбы, сверх бедствий удельной системы, сверх ига моголов, Россия должна была испытать и грозу самодержца-мучителя: устояла с любовию к самодержавию, ибо верила, что бог посылает и язву и землетрясение и тиранов; не преломила железного скиптра в руках Иоанновых, и двадцать четыре года сносила губителя, вооружаясь единственно молитвою и терпением, чтобы в лучшие времена иметь Петра Великого, Екатерину Вторую…“
Сохранился черновик этого листа: Карамзин после Екатерины вписал Александра, вычеркнул, снова вписал… И наконец, сделал так, как и попало в печать: „Чтобы в лучшие времена иметь Петра Великого, Екатерину Вторую (История не любит именовать живых)“.
Намек всем понятен, но никто не обвинил в „ласкательстве“; фраза даже несколько двусмысленна: „История не любит…“, то есть будущее еще оценит, скажет по-своему — и неведомо как…
Но вообще в приведенном отрывке монархическая идея Карамзина представлена резко, сгущенно и страшно. Довод „в пользу самодержавия“ — что даже против Ивана не восстали, даже его терпели!
Хорошо это или плохо? Историк находит громкие доводы в пользу естественности самодержавия, но отнюдь не умиляется, что все сошлось с ответом… Противоречия собственного рассказа его не смущают. Живые чувства, столкновения человеческого и „государственно-исторического“ от этого становятся горячее, правдивее…
Но зачем же он, монархист, консерватор, не остановился перед описанием тирании?
Цель свою историк не скрывает; он дает отрицательный образец — как не следует царствовать; урок всяким царям и полезное подспорье просвещенным… „Жизнь тирана есть бедствие для человечества, но его история всегда полезна для государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели — и слава времени, когда вооруженный истиною дееписатель может, в правлении самодержавном, выставить на позор такого властителя, да не будет уже впредь ему подобных! Могилы бесчувственны; но живые страшатся вечного проклятия в Истории, которая, не исправляя злодеев, предупреждает иногда злодейства, всегда возможные, ибо страсти дикие свирепствуют и в веки гражданского образования, ведя уму безмолвствовать или рабским гласом оправдывать свои исступления“.
К этим строкам Карамзин дает примечание 762, и читатель легко находит в конце книги: „См. историю французской революции“. Пессимизм, возможность и опасность повторения соседствуют, как видим, с оптимистической надеждой („предупреждает иногда…“), с верой, что просвещение делает тиранию все менее возможной…
Карамзин оканчивает девятый том. Вот последние строки:
„В заключение скажем, что добрая слава Иоаннова пережила его худую славу в народной памяти: стенания умолкли, жертвы истлели, и старые предания затмились новейшими; но имя Иоанново блистало на Судебнике и напоминало приобретение трех царств могольских: доказательства дел ужасных лежали в книгохранилищах, а народ в течение веков видел Казань, Астрахань, Сибирь как живые монументы царя-завоевателя; чтил в нем знаменитого виновника нашей государственной силы, нашего гражданского образования; отвергнул или забыл название Мучителя, данное ему современниками, и по темным слухам о жестокости Иоанновой доныне именует его только Грозным, не различая внука с дедом, так названным древнею Россиею более в хвалу, нежели в укоризну. История злопамятнее народа!
Конец IX тома“.
Вот как писал и печатал Карамзин в 1821 году. Больше всех именно этот, девятый том подтверждает пушкинское: „несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий“. Интереснейшее тому доказательство — отклики современников…