Собралось не более полутора тысяч человек, казавшихся жалкой горсткой на фоне уставленной танками и перегороженной баррикадами набережной, на фоне свинцовой реки с равнодушно ползущими баржами, на фоне моста, перекрытого поставленными поперек автобусами и загроможденного кое-как припаркованными частными автомобилями, среди которых был и красный обтрепыш Евтушенковеда Номер Один, и, наконец, на фоне гостиницы «Украина» на противоположном берегу, где у памятника Тарасу Шевченко и сегодня, как всегда, толклись валютные проститутки и фарцовщики, а с балконов и из окон иностранцы снимали телевиками весьма живописные великие потрясения России, коих когда-то настоятельно советовал избегать Столыпин.
В толпе я разглядел нервно-судорожное лицо с несчастноблагородными глазами и ушами тушканчика, принадлежащее академику-экономисту, кажется бросившему безнадежные попытки превратить ленинский лозунг «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация» в лозунг «Капитализм есть антисоветская власть плюс приватизация».
Еще я разглядел пересыпанную пеплом «Примы» и цитатами из Достоевского седую блаженную бороду партийного постаревшего Алеши Карамазова, год назад первым предложившего наконец-то предать набальзамированного Ленина земле.
Еще я разглядел сигнально вспыхивающее очками лицо летописца ленинградской блокады и партизанских трагедий Беларуси, румяно-воспаленное изнутри от непрерывного пылания гражданского благородства.
Еще я разглядел воителя за русскую пшеницу и прочие зерновые и овощи, лицо которого настолько обуглилось агрострастями, что стало похожим на сильно пригоревшую печеную картофелину.
Появление этих людей здесь, в этот день, было естественным.
Но некоторые люди показались мне неестественными. Словно по чьему-то продуманному сценарию, они окаймляли толпу, как пена.
Они настолько бурно приветствовали появление Президента России, что затыкали ему рот подозрительно долгими аплодисментами.
Начав речь, Президент был вынужден несколько раз остановиться. Сначала – растроганно, потому что он принимал саботаж энтузиазмом за чистую монету, потом – растерянно.
Восторженные выкрики его парализовали. Он не понимал, что происходит. Его губы по-детски обиженно оттопырились. Он походил на медведя, наткнувшегося в зеркале на свое отражение, сквозь которое сам не может пройти.
Орущие обожатели выглядели пьяными. Неудивительно – по приказу хунты в этот день в магазинах выбросили все запасы водки.
Но, приглядевшись, я увидел, что глаза у пьяных трезвые. А еще я увидел среди этих трезвых пьяных одно личико, которое никогда бы не смог спутать ни с каким другим лицом.
Личико, умильно улыбающееся, кругленькое, лоснящееся, как блин с маслом, белесенькие брови, малиновенькая лысинка, отороченная по бокам тем же пушком. Это он три десятка с лишним лет тому назад пытался заколдовать меня красной книжечкой, которую показал мне внутри липкой, раскрытой, как у фокусника, ладошки. Неужели он еще не на пенсии? Или ОНИ на пенсию не выходят?
«Ель-цин! Ель-цин! Ель-цин!» – с комсомольским нестареющим задором скандировал он, аплодируя и не давая Президенту России говорить.
Я заметил, что все остальные трезвые пьяные следуют ритму, задаваемому этими, наверно, все так же липкими ладошками.
Но Президент, кажется, что-то сообразил. Он не стал ожидать, пока эти поддельные обожатели затихнут. Он напряг голос, довел его до кондиции иерихонской трубы и начал давить им выкрики и аплодисменты.
Эхо президентского голоса, могуче перекидываясь из усилителя в усилитель, достигло стоящих у моста танков, отсюда кажущихся крошечными, и над башней одного из них взлетел и затрепыхался, как мотылек, трехцветный новенький флаг.
А еще я увидел, как из боковой служебной двери Белого дома, пытаясь быть незамеченной, вышла Женщина Гриб Боровичок, уже без поварского колпака, но с той же самой «Пумой».
Было непохоже, что возмущенно отобранные у несуна-грузчика деликатесы находятся на полдороге к советским детям, страдающим полиомиелитом.
Мне показалось, что «Пуму» еще больше раздуло, как будто эта хищница джунглей проглотила сразу пару увесистых семг, а заодно банок десять черной икры и печени трески в собственном соку.
Женщина Гриб Боровичок плюхнула «Пуму» на сиденье «Лады», исполненной в экспортном варианте, и, казалось, поехала изнутри прямо на баррикаду, на торчащие ржавые прутья арматуры. Но это только казалось.
Внутри баррикады был предусмотрительно оставлен почти незаметный, но существующий проезд для «своих».
Первая ночь путча была пережита.
Первая ночь была первой победой.
Кто-то все-таки не отдал приказа группе «Альфа» штурмовать Белый дом этой ночью. Профессионалы десантов и диверсий были остановлены неожиданным для них самих страхом – страхом убивать. Они поняли, что убить придется слишком многих и что это может быть началом нового Большого Убийства, которое рано или поздно убьет их самих.
Такой страх стал уже чем-то большим, чем страх.
Страх убивать превращался в совесть.
Живая баррикада, сцепившая руки и окружившая Белый дом, спасла Россию от морд прошлого.
Живая баррикада, к счастью и к несчастью для нее, тогда не догадывалась, что этим она не спасет нас от морд будущего.
Ночной воздух был воздухом предбитвы.
Битвы не случилось, но мне казалось, что утренний воздух был весенним воздухом победы, каким-то чудом переплывшим из майской Москвы сорок пятого года в августовскую Москву девяносто первого.
В сорок пятом году я, как многие дети войны, торговал на углу Сретенки и Садового кольца папиросами «Норд», которые покупал пачкой, а продавал поштучно. Папиросы были тощенькие, как дети войны, и поэтому мы их называли «гвоздиками».
Когда объявили о том, что фашистская Германия капитулировала, все московские мальчишки принесли свои табачные запасы на Красную площадь и раздавали их даром. Продавщицы мороженого притащили сюда свои голубые погребки на плечевых ремнях и всех угощали дымящимися от холода вафельными стаканчиками с крем-брюле и камышинками эскимо. Продавщицы газировки прикатили к Мавзолею, к сожалению, исчезнувшие ныне коляски на резиновом ходу под полосатыми тентами и бесплатно наливали по желанию или пляшущую в граненых стаканах танец победы «чистенькую», или щедро добавляли в серебряные пузырьки из краников стеклянных трубок бархатно-алую струю вишневого сиропа.
На Красной площади царила самая необыкновенная музыка, какую я когда-либо слышал.
Несколько сот патефонов – заводящихся вручную виктрол, принесенных сюда их владельцами, были поставлены прямо на каменные торцы в несходящих шрамах от железных ободьев колес той телеги, на которой когда-то привезли мятежного казака Стеньку Разина.
А сегодня рядом с Лобным местом, где Стеньку четвертовали, о нем рыдали под патефонными иглами заигранные пластинки, смешивая вместе с русской раздольной удалью лукавую мексиканскую «Кукарачу», глен-миллеровскую «Серенаду Солнечной долины» и «Едут леди на велосипеде» Дины Дурбин, английскую летчицкую «Мы летим, ковыляя во мгле, на честном слове и на одном крыле», бернесовско-одесскую «Шаланды, полные кефали», итальянскую «Санта-Лючию» и украинскую «Распрягайте, хлопцы, коней».
Тысяч пятьдесят человек на Красной площади танцевали сразу под сотни разных музык – и под фокстрот «Рио-Рита», и под вальс «На сопках Маньчжурии», и под «Брызги шампанского», и под аргентинское танго, и просто под русские частушки.
Мужчин было мало – в основном раненые, и женщины танцевали с женщинами или с малолетками. В День Победы на Красной площади нельзя было увидеть ни одной пары легких туфелек, все женщины были либо в сапогах, либо в обтянутых сатином деревяшках – танкетках.
На Мавзолее в обнимку сидели инвалид на деревянной каталке и французский летчик, наверно из эскадрильи «Нормандия – Неман», и поочередно хлебали из горла трофейный шнапс. На площади с криками «ура!» качали американских офицеров, а мальчишки поднимали и с удивлением рассматривали монеты, сыпавшиеся из их карманов, пробовали их на зуб. У меня до сих пор сохранилась моя первая американская монета. Тогда же я впервые попробовал американский чуингам – он был с запахом клубники. Но я подумал, что это конфета, и проглотил жвачку, отчего потом у меня чуть не слиплись кишки.
Всем собравшимся тогда на Красной площади в День Победы казалось, что теперь наступит совсем иная, счастливая жизнь.
Так казалось и нам утром 20 августа, когда на митинг к Белому дому, выдержавшему первую осадную ночь, пришло уже тысяч двести человек.
Выступали с балкона, но на сей раз обращенного не к реке, а к Садовому кольцу, на будущую площадь Свободной России.
Из приемной Президента России меня сопровождал, чтобы я не запутался во входах и выходах, Скромно-Элегантный Демократ, который всегда поражал меня безукоризненностью своего пробора в любых, самых непричесанных ситуациях. От него исходила мягкая, деликатная уверенность в каждом собственном слове, в каждом собственном шаге. Именно с такой уверенностью он меня вел по еще пустым вчера, но сегодня уже снова многолюдным коридорам власти. И вдруг я понял, что он ведет меня хотя и без тени сомнения на лице, но явно не туда. Это стало ясно, когда мы вышли из Белого дома и он попросил для меня разъездную машину до Моссовета.