он назавтра пришел, на столе уже стояли разные закуски из дальневосточных рыб — семужного посола чавыча, копченые кетовые спинки.
— Откуда все это? — спросил он.
— Недавно привез с Камчатки.
— Молодец! Теперь я воочию вижу, что ты верен дальневосточной теме. Храни и дальше славные традиции Амура-батюшки!
Он тут же достал из кармана «огоньковскую» книжку со «Звездой» и прямо на обложке написал: «Моим дорогим дальневосточным друзьям Семену и Любови Павловне на добрую память о встрече в Ленинграде».
Потом он стал расспрашивать меня о поездке, о местах, где я побывал. Когда я ему сказал, что мне удалось съездить и в Советскую Гавань, он спросил:
— По железной дороге?
— Прямым сообщением — из Комсомольска.
Он задумался, затем напомнил, что в тридцатые годы, когда еще не были разбужены предгорья Сихотэ-Алиня, он мечтал пройти этим арсеньевским маршрутом.
Хотя творческие замыслы определились у Казакевича на много лет вперед — повесть, два романа, и все о минувшей войне, — в глубине души он хранил желание когда-нибудь написать роман о Дальнем Востоке, о судьбах людей, связавших с краем свою жизнь.
Даже в таком, чисто «западном» романе, как «Весна на Одере», родословная главного героя Лубенцова начиналась в Приамурье, и как раз в тех местах, которые хорошо были знакомы Казакевичу.
— И еще у меня в наметках небольшая трагедийная повесть, — рассказывал он. — Я буду писать ее или очень долго, или она выльется у меня сразу.
Тогда я еще не знал, что речь идет о повести «Двое в степи», написанной, по словам Казакевича, чуть ли не в две недели.
«Двое в степи», мне кажется, одна из вершин творчества Эммануила Генриховича. Правда, повесть доставила автору немало тревог, но он имел достаточно мужества, чтобы остаться самим собой.
Как раз вскоре после выхода этой повести в свет Эммануил снова приехал в Ленинград.
Было это, если память не изменяет, в июле, очень солнечным утром, часу в десятом. Устроившись в «Европейской» гостинице, он позвонил и попросил приехать. Я жил тогда на Невском и через пятнадцать минут был уже у него.
Мы провели вдвоем в номере почти весь день. Эммануил ждал телефонных звонков из Москвы и, не дождавшись, сам позвонил туда.
Разговор шел о повести «Двое в степи». В Москве носились слухи, что где-то вот-вот должна появиться «разносная» статья, и он спрашивал, какую позицию займет редакция. Кажется, ему ответили, что позиция редакции остается неизменной, что редакция будет отстаивать повесть, и Казакевич несколько оживился.
Потом он позвонил домой, справился о здоровье Галины Осиповны, о детях.
— Ну, а теперь пошляемся по Невскому, — предложил он.
Вечер выдался замечательный. Солнце уже село, и небо над городом было очень синее, с темно-сиреневым отливом. Мы свернули на Дворцовую площадь, потом с четверть часа постояли у Ростральных колонн на виду у Петропавловской крепости. Эммануил задумался, и я не мешал ему.
В эти минуты память вернула меня к берегам говорливой Биры, к величавой сопке Тихонькой, на которой в эту пору буйно цветут пионы. Сколько раз мы гуляли с моим другом у ее зеленого подножия, делились своими думами, заглядывали в будущее, и в мыслях моих не было, что когда-нибудь мы будем бродить вдоль Невы и что Эммануил, сын Генриха, станет известным писателем.
Обычно веселый, неунывающий, сыпавший острыми словечками, Эммануил на этот раз был молчалив и грустен. Его душевная тревога передалась и мне, и я тоже молчал.
Вдруг он сказал:
— Я не против критики, даже самой суровой, будь она только справедливой.
— Стоит ли заранее волноваться? Может быть, повесть и не будут ругать?
Он перебил:
— Они всегда найдут повод.
Теперь известно, чем это кончилось. Повесть «Двое в степи» выдержала испытание временем.
Мы вернулись в гостиницу уже под вечер. Я не стал заходить в номер, решив, что Эммануилу захочется поработать. Время было у него напряженное — одна вещь завершалась, другая обдумывалась.
Перед отъездом в Москву он позвонил, просил прийти к поезду. У вагона «Красной стрелы» я застал старых друзей Казакевича, известных актеров супругов Колиных. Я знал их по Дальнему Востоку и рад был встретиться с ними через столько лет.
Эммануил рассказывал не то фронтовой эпизод, не то сюжет новой повести, точно уже не помню. Рассказывал он горячо, взволнованно, и друзья с вниманием слушали...
— Так ты, старик, приезжай в Москву! — крикнул мне Эммануил с подножки вагона, когда поезд тронулся.
— Привет Гале!
— Спасибо! Подробности в афишах!
И оттого, что он едет домой — к жене, к детям, к нему вернулось хорошее настроение.
Вспоминается короткая встреча с Казакевичем в Москве, на одном из съездов писателей.
Он пришел в Колонный зал прямо из Воениздата, где только что вышла повесть «Сердце друга». Первую пачку книг принесли в киоск прямо из типографии, и я уже успел купить себе экземпляр.
— Эмма, автограф!
— А ты читал повесть?
— Как же, в журнале.
— Ну и что ты хочешь сказать?
— Как всегда, нравится…
— Спасибо, друг, я верю тебе!
Печальную весть о смерти писателя я услышал в Карловых Варах. Я знал, что Казакевич тяжко болен, что на его выздоровление нет уже никаких надежд, но что так скоро наступит развязка — не допускал мысли.
Незадолго до его кончины в печати появились повесть «При свете дня», затем рассказ «Приезд отца в гости к сыну», отрывки из большого романа, над которым он много трудился («Это будет роман о России, может быть даже многотомный роман», — как-то говорил он мне), и восхищение его крепнущим талантом отодвигало тревогу.
И вот тихим осенним вечером на аллее Бетховена я подсел на скамейку к одному болгарскому товарищу, тоже лечившемуся в санатории «Империал». У болгарина был транзисторный приемник. Из Москвы сообщили скорбное известие о смерти писателя.
Мой болгарский знакомый, оказалось, читал почти все, что написал Казакевич, и тоже был потрясен печальным известием.
Вдруг он сказал с акцентом, но твердо:
— Он, я слышал, был еще и очень храбрый солдат...
И я рассказал болгарскому товарищу, что дружил с Эммануилом Казакевичем еще на берегах Амура,