каждой, случайно слышимой фразы за ней стоящий духовный смысл… Состояние это сопровождалось особым состоянием физиологическим… мы приблизились к церкви с кладбищем, нашли могилу Ницше и возложили на нее цветы; когда я склонил колени перед могилой его, со мной случилось нечто странное: мне показалось, что конус истории от меня отвалился; я — вышел из истории в надисторическое: время стало кругом; над этим кругом — купол Духовного Храма, и одновременно: этот Храм — моя голова, “я” мое стало “Я” (“я” большим); из человека я стал Челом Века…Во время лекции со мной произошло нечто подобное происшествию во время лекции об Аполлоновом Свете; будто исчез потолок, раскрылся мой череп; сердце— стало чашей, и луч Христова Сошествия пронизал меня. [Апрель 1914 г]…В первые месяцы моего вхождения в антропософию (май — декабрь 1912 и январь — октябрь 1913 года) я проделал нечто очень трудное для себя: усумнился во всех прежних путях… вышел фактически из литературы… я медитировал ежедневно часами в ряде месяцев, и эти медитации меня довели до экстазов, восторгов и таких странных состояний сознания, что внутри их мне открывались пути посвящения, а когда я выходил из них, то эти состояния стояли передо мной как состояния болезненные… “экзальтация” и утрировка “упражнений” приводили меня к болезненному расстройству сердечной деятельности, дыхания и подступу падучей…»
(Там же, с. 366, 368, 371, 380–381.)
«Одно время (в 1914 г.) были сердечные недомогания, которые… описывает следующим образом: “Ему казалось, что он как бы чувствует сердце вне себя и что оно стеклянное. Поэтому старался ходить осторожно, немного наклоняясь вперед, чтобы не ударить это хрупкое сердце обо что-нибудь. Обращался к докторам, которые находили невроз сердца”». (Спивак, 2001, с. 228–229.)
[Апрель 1915 г.] «Вот тут-то произошел со мной незабываемый по странности… случай… состоянье сознания моего, истощенного уже двухмесячной с лишним бессонницей, было ужасно… провел ночь в бессоннице. На следующее утро меня охватила тяжелая тоска; и точно невидимая сила вытянула из дому… не знаю почему, неожиданно для себя сел в трамвай и увидел, что еду в Базель: “Зачем?” — подумалось мне… я был точно в трансе… мне казалось, меня кто-то преследует… На другой день, в субботу, меня охватила тревога, переходящая в страх перед чем-то неумолимым, что-то должно стрястись со мной… мой страх превратился в панический ужас… Несколько дней я думал, что просто сошел с ума и что “существо”, повергающее меня в панический ужас, моя галлюцинация… скажу откровенно: переживания этих дней были самыми тяжелыми переживаниями моей жизни; скажу еще: душа моя испытывала все эти дни такой страх, о существовании которого я даже не подозревал». (Андрей Белый и антропософия, 1992а. с. 437–439, 444, 446.)
[Август 1915 г.] «Именно в августе месяце вскрылся гнойник многих бунтов, болезней, ненормальностей, до этого в месяцах и даже в годах нарывавший в молчании… и я без видимой причины опять заболел приступами 1) страха, 2) бунта, 3) диких фантазий, 4) почти галлюцинаций среди бела дня, подступы которых испытывал и в июле еще… Но я не чувствовал себя сумасшедшим, хотя бы в росте того самообладания, которое я выказывал внешним образом». (Андрей Белый и антропософия, 19926, с. 414, 418, 424.)
[Конец 1916 г.] «Физически огрубелый, с мозолистыми руками, он был в состоянии крайнего возбуждения. Говорил мало, но глаза, ставшие из синих бледно-голубыми, то бегали, то останавливались в каком-то ужасе. Облысевшее темя с пучками полуседых волос казалось мне медным шаром, который заряжен миллионами вольт электричества. Потом он приходил ко мне — рассказывать о каких-то шпионах, провокаторах, темных личностях, преследовавших его и в Дорнахе, и во время переезда в Россию. За ним подглядывали, его выслеживали, его хотели сгубить в прямом смысле и еще в каких-то смыслах иных. Эта тема, в сущности граничащая с манией преследования, была ему всегда близка». (Ходасевич, 1991, с. 57.)
[Осень 1921 г.] «Его пьянство, его многоречивость, его жалобы, его бессмысленное и безысходное мучение делало его временами невменяемым». (Бавин, 1993, с. 610/)
«…Начал пить… При этом оказалось,
что был настолько чувствителен к алкоголю, что достаточно было выпить 2–3 рюмки, чтобы совершенно забыться. Состояние опьянения выражалось в том, что становился очень оживленным, остроумным, веселым, но ничего не помнил в дальнейшем о своих действиях — “провалы памяти”». (Спивак, 2001, с. 230–231.)
[Осень 1922 г.] «…Весь русский Берлин стал любопытным и злым свидетелем его истерики… Выражалась она главным образом в пьяных танцах, которым он предавался в разных берлинских Dielen32. Не в том дело, что танцевал он плохо, а в том, что он танцевал страшно… Он словно старался падать все ниже… Возвращаясь домой, раздевался он догола и опять плясал, выплясывая свое несчастье. Это длилось месяцами». (Ходасевич, 1991, с. 62–63.)
«На самой личности его и на всем, чем он жил и что делал, лежала неизгладимая печать “странности”. Что-то судорожное и хаотическое было в его идейных и художественных метаниях, в его всегдашнем душевном напряжении. В быту, в своих житейских отношениях он был, что называется, трудным человеком, обладавшим поистине редкой способностью осложнять как свою собственную жизнь, так и жизнь тех, кто находился с ним в соприкосновении. В ходе истерической “дружбы-вражды” с Блоками эта несчастная способность Белого проступила с особенной, почти патологической остротой». (Орлов, 1971, с. 689.)
«Временами в нем чувствовались проблески гениальности. У этой очень яркой индивидуальности твердое ядро личности было утеряно, происходила диссоциация личности в самом его художественном творчестве. Это, между прочим, выражалось в его страшной неверности, в его склонности к предательству… Он был одержим ужасами и страхами, роковыми предчувствиями, смертельно боялся встреч с японцами и китайцами. Он был несчастный человек, у него была тяжелобольная душа. Иногда он был очарователен. На него трудно было сердиться. Он чувствовал себя одиноким, хотя был окружен друзьями и даже обожанием. Пошатнулся образ человека, и Белый более всех отразил это в своем творчестве». (Бердяев, 1990, с. 181–182.)
«Весь он был клубок чувств, нервов, фантазий, пристрастий, вечно подверженный магнитным бурям, всевозможнейшим токам… Сопротивляемости в нем вообще не было. Отсюда одержимость, “пунктики”, иногда его преследовавшие… Не знаю, была ли у него настоящая мания преследования, но вблизи нее он находился. Гораздо позже я узнал, что в 14-м году, перед войной, ему привиделось нечто на могиле Ницше, в Германии, как бы лжевиде-ние, и он серьезно психически заболел…» (Зайцев, 1991, с. 470.)
«Белого ждала смерть иного рода, смерть, поразившая современников тем, что совпала со строчками его давних стихов: “Золотому блеску верил, / А умер от солнечных стрел.