Рассказывали не раз, будто великий князь был несколько посвящен в заговор, так как заговорщики для обезпечения себе безопасности должны были принять в этом направлении некоторыя предосторожности.
Великий князь был молод, все видели, что он скорбит и терзается за других, оплакивая жертвы подозрительной тирании, действие которой отражалось прежде всего на нем самом. Его, быть может, и уверили в том, что обращение к императору решительных и энергичных требований от особ, приближенных к престолу и преданных служению родине и славе империи, образумит наконец императора, и он отменит прежние жестокие указы и вернется к более умеренному образу действий. Неопытность могла заставить Александра поверить таким обещаниям. Только в таких пределах и мог он санкционировать действия заговорщиков, направляемыя к такой именно цели. Но это и все. <…>
Великий князь приказал графу Палену от его имени отправиться к моей свекрови, воспитательнице детей покойнаго императора, и, сообщив ей роковую весть, попросить подготовить к ней и императрицу-мать. Граф Пален без всяких предосторожностей вошел к г-же Ливен, разбудил ее сам и неожиданно объявил ей, что императора постиг апоплектический удар, и чтобы она поскорее довела об этом до сведения императрицы.
Моя свекровь приподнялась с постели и тотчас же вскричала:
– Его убили!
– Ну, да, конечно! Мы избавились от тирана.
Г-жа Ливен с омерзением оттолкнула графа Палена и сухо промолвила: «Я знаю свои обязанности». Она тотчас же встала и направилась в апартаменты императрицы.
<…>
– Ваш супруг скончался. Просите Господа Бога принять усопшаго милостиво в лоно свое и благодарите Господа за то, что он вам столь многое оставил.
<…>
Когда к императрице окончательно вернулось сознание, роковая истина предстала пред ея разсудком в сопровождении ужасающих подозрений. Она с криком требовала, чтобы ее допустили к усопшему. Ее убеждали, что это невозможно. Она на это восклицала:
– Так пусть же и меня убьют, но видеть его я хочу!
<…>
Император Павел несколько минут боролся с заговорщиками, и эта борьба оставила особенно заметный след на лбу. Тело одели в мундир, нахлобучили шляпу по самыя брови и уложили в парадную постель.
В 7 часов утра императрица была наконец допущена к телу супруга. Сцена произошла раздирательная; она не хотела покинуть усопшаго; наконец, в 8 часов утра мужу удалось перевезти ее в Зимний дворец со всеми членами императорской фамилии.
Только в 11 часов утра допустила императрица-мать к себе сына-императора. Свидание происходило без свидетелей. Государь вышел от императрицы-матери очень взволнованный. С этого мгновения вплоть до кончины император проявлял к своей родительнице самое восторженное почтение, внимательность и нежность, а она, в свою очередь, показывала страстную привязанность к своему первенцу.
Яркое солнце взошло над этим роковым и великим днем.
Я уже говорила, что часть гвардии была собрана у валов замка. Лишь по возвращении в казармы узнали солдаты, что на следующий день предстоит принесение присяги новому императору. Великаго князя Александра солдаты боготворили. Да и все его боготворили. В столице раздавались клики радости и освобождения. Улицы Петербурга наполнились толпами. Незнакомые целовались друг с другом, как в Пасху, да и действительно это было воскресение всей России к новой жизни Все устремлялось к (Зимнему) дворцу. Там в полдень назначен был съезд сенату, высшим сановникам империи, двору, офицерству и чиновничеству для принесения присяги новому императору.
<…> Четыре года деспотизма, граничившаго с безумием и порою доходившаго до жестокости, отошли в область предания; роковая развязка или забывалась, или восхвалялась – середины между этими крайностями не было. Время для справедливаго суда над событиями пока еще не наступило. Вчера русские люди, засыпая, сознавали себя угнетенными рабами, а сегодня уже проснулись свободными счастливцами. Эта мысль преобладала над всем прочим; все жаждали насладиться счастием свободы и предавались ему твердо веря в его вечность.
* * *
ВИГЕЛЬ Ф. Ф. ЗАПИСКИ. В пятницу на Вербной неделе, 15 марта, был я в архиве; становилось поздно, многие уже разошлись по домам; из начальников оставался один только г. Бантыш-Каменский, разбирая какие-то рукописи. Вдруг вбегает меньшой Тургенев в радостном изумлении, краснея, только не от застенчивости, и прерывающимся голосом объявляет нам, что Павла нет уже на свете и что царствует Александр. <…> Тот продолжает рассказывать нижеследующее.
Проезжая через Кремль, он увидел толпу народа вокруг Успенского собора; желая узнать причину такого стечения, он втиснулся но храм и нашел в нем графа Салтыкова с другими главными должностными лицами, которые присягают новому императору. Более всего он заметил двух генералов в анненских лентах, неумытых, невыбритых, забрызганных грязью. Ему сказали, что один из них князь Сергей Долгоруков, который привез манифест о кончине Павла и о воцарении Александра. <…>
Никакого не осталось сомнения. Но как это случилось? <…> Я более бежал, чем шел; однако же внимательно смотрел на всех попадавшихся мне в простых армяках, равно как и на людей порядочно одетых. Заметно было, что важная весть разнесена по всем частям города и уже не тайна для самого простого народа. Это одно из тех воспоминаний, которых время никогда истребить не может немая, всеобщая радость, освещаемая ярким весенним солнцем. Возвратившись домой, я никак не мог добиться толку: знакомые беспрестанно приезжали и уезжали, все говорили в одно время, все обнимались, как в день Светлого воскресенья; ни слова о покойном, чтобы и минутно не помрачить сердечного веселия, которое горело во всех глазах; ни слова о прошедшем, все о настоящем и будущем. Сей день, столь вожделенный для всех, казался вестовщикам и вестовщицам особенно благополучным: везде принимали их с отверстыми объятиями.
Кто бы мог поверить? На восторги, коими наполнена была древняя столица, смотрел я с чувством неизъяснимой грусти. Я не знал еще, что преступление положило конец минувшему царствованию и, следственно, что вся Россия, торжествующая сие событие, принимает за него на себя ответственность; но тайный голос как будто нашептывал мне, что будущее мне и моим мало сулит радости и что в нем бедствия и успехи, слава и унижение равно ожидают мое отечество. Я вспомнил, что из наград и милостей, кои бросал покойный без счету и без меры на известных и неизвестных ему, по заслугам или без заслуг, упали на меня два чина, а благодарность – ярмо, от которого я никогда не умел и не хотел освобождаться, и я, признаюсь, вздохнул о Павле. Сообщить моих мыслей, разумеется, было никак невозможно: во мне бы увидели сумасшедшего или общего врага.