Я выехал из Рима в Вербное воскресенье, т.е. в то самое время, когда другие нарочно приезжают в Рим для того, чтобы присутствовать при священных обрядах страстной недели. Я умолял генерала отпустить меня поскорее, не теряя ни минуты времени: «Я задыхаюсь в этой атмосфере; мне становится дурно; уверяю вас, что все это пройдет и мне сделается лучше, лишь только я выйду из римских стен». На меня нашла какая-то хандра: как будто домовой меня душил. Иногда я просыпался ночью в своей келье и думал про себя: «Ну что как они меня отравят или задушат? Ведь эти люди на все готовы!» Разумеется этому не было ни малейшего основания — это был лихорадочный бред; но все ж таки я уверен, что подобные мысли никогда бы мне не пришли в голову под кровлею какого-нибудь честного протестанта. Вот слова, записанные, в келье монастыря редемптористов Villa Gaserta presso S. Maria Maggiore[235], они сохранили свою свежесть, запах и колорит местности:
Rome 22 fevrier.«Mes larmes ne cessent de couler. О Rome! que je te déteste! Je répete les paroles de st. Alphonse:» «Les temps après lequel je pouvfai m’échapper de Rome me semble durer mille ans! combien il me tarde d’être delivré de toutes ces cérémonies!» О Rome! j’aime mieux les pauvres cabanes de nos irlandais que tous tes palais somptueux. — О Rome! je te hais: tu es Ie repaire de Pambition et des viles intrigues. C’est ici qu'on oublie le soin des âmes et qu’on ne pense qu'a augmenter sa réputation et son crédit; on ne vit que pour sa même — faciamus nobis nomen! on use ses souliers dans les antichambres des cardinaux[236]
Даже выехавши из Рима, даже в Чивитавеккиа я все еще трепетал — думал, что вот что-нибудь случится и меня назад воротят; ну что как я потеряю деньги? с чем тогда сесть на пароход? или, положим, украдут у меня шинель (что очень часто случается в Риме), а теперь ведь еще довольно холодно… Наконец я на пароходе — пароход зашипел, отчалил от берега и поплыл по синю морю, посылая струю черного дыма к берегам Италии… Славу богу! Я в первый раз свободно вздохнул. Laqueus contritus est et nos liberati sumus![237] Сеть порвалась и птичка вспорхнула на волю. Но и тут я еще не совсем отделался от Рима: со мною на пароходе ехал отставной член французской полиции, проживавший несколько времени в монастыре у редемптористов. Бог или чорт знает по каким причинам — вероятно по каким-нибудь делам духовно-политического шпионства.
С неописанным упоительным наслаждением увидел я снова белые скалы Англии и зеленые кентские луга. Вот страна разума и свободы! Страна, где есть истина в науке и в жизни и правосудие в судах; где все действуют открыто и прямодушно и где человеку можно жить по-человечески[238]. Для чего я написал это вступление или отступление? Ей богу не знаю! Бог весть, так пришло в голову. Скажу с Пилатом: Еже писах — писах.
Итак мы остановились у зеленой двери с медным или железным кольцом монастыря редемптористов в Haute Rue в Льеже. Мой гренадер, взявшись доставить мое письмо к отцу Манвису и учтиво раскланявшись, затворил дверь, и я остался один на улице. Тут меня поразила мысль, что я сделал решительный шаг, впервые вошедши в сношения с католическим священником. Определенно ясного ничего не было у меня в голове, переход в католическую церковь мелькал в каком-то отдаленном тумане… «Il me faut des émotions»[239] сказал я Фурдрену, оправдывая перед ним мой поступок. Действительно, я искал новых ощущений, новых приключений, мне надоела однообразная жизнь, да к тому же таинственный 1840-й год непременно требовал решительного перелома в моей судьбе.
Через 10 дней я пошел проведать, воротился ли отец Манвис. Меня ввели в приемную. Отец Манвис выбежал мне навстречу с распростертыми объятиями, с открытым лицом, с милою улыбкою. Лихой француз да и только! Он посадил меня, обласкал меня, осыпал меня любезностями, так что я души в, себе не слышал. Я для формы предложил ему несколько возражений, которые он тотчас же очень легко разрешил. Вообще я не верю, чтобы кто-либо мог быть убежден речами, доводами: нет! каждый из нас бывает убежден или побежден своим собственным умом и сердцем, а внешние влияния не что иное, как предлог, за который мы хватаемся, чтобы осуществить давнишнее стремление — или предчувствие нашей души. Я был в том состоянии, когда душа жаждет забыть, отвергнуть самое себя, безусловно-женственно предать себя другому, пожертвовать разумом и волею высшему закону, и оставить по себе памятник «любви, себя забывшей и до конца не изменившей» (Жуковский)» Когда отец Манвис, взявши меня за руку, сказал мне: Mon enfant[240] — эти слова потрясли мое сердце до самых глубочайших основ его и слезы выступили на глаза… Когда я передал это ощущение Фурдрену, он тоже был тронут и сказал: «Ах как бы бы я хотел поговорить с отцом Манвисом! — mais que dirontles notres!?»[241] — и эти слова не его только остановили.
Много ли мало ли, долго ли коротко ли, после нескольких свиданий я вошел в самые тесные сношения с отцом Манвисом и обнажил перед ним всю свою совесть. Тут оказались некоторые странные и даже забавные черты. По моей русской совести я считал величайшим своим прегрешением неисполнение моих обязанностей к правительству. «Помилуйте! сказал о. Манвис, ведь это только в отношении к правительству, это ничего не значит, тут нет никакого греха.» — Это почти то же, что тебе сказал о. Отман в Сен-Троне (St. Trond) и за что ты на него так рассердился: «Un pacte fait avec Dieu détruit toutes les autres obligations» т. е. «договор, заключенный с богом, уничтожает все прежние обязательства». Это было 30 лет назад, а теперь сделалось гораздо хуже: теперь католики все и каждый считают себя в праве не повиноваться властям и законам, если они хоть сколько-нибудь идут наперекор непогрешимому папе.
Кстати я приведу здесь 1) аксиому и 2) исторический факт.
Аксиома. Катоцилизм, с его новейшими развитиями и притязаниями, несовместим с порядком и благосостоянием никакого благоустроенного государства (см, современную историю).
Исторический факт. Католическая церковь теперь в открытом бунте против всех предержащих властей и всего современного государственнного строя (см. объявление войны в Силлабусе[242]). Какое из этих двух посылок надо вывести, заключение — это я предоставляю на размышление государственным людям.
В разговоре с о. Манвисом мне как-то пришлось сказать, что у моего отца было маленькое поместье (50 или 60 душ) — Рязанской губернии Егорьевского уезда сельцо Напольное, Позняки тож. Духовный отец мой так и вспыхнул: «Ах! боже мой! поместье! да где же оно? да какое оно? а большие с него доходы?» — Если бы я не был по уши влюблен, я бы наверное заметил эту черту и она бы мне напомнила — поповские глаза.