Я помню наш последний разговор в Москве. Сам-то ты как? – спрашиваю.
Трудновато стало работать, Вадим… Пальцы не гнутся! А что, все тянет к прошлому?
Конечно, тянет. Я же ничего другого не умею. Охота заниматься своим ремеслом, а пальцы не гнутся!
Женя, а тебе не приходило в голову, что вообще твоя жизнь могла бы сложиться иначе? Наверное… Я же не дурак, как я думаю.
Вошедший во время разговора маркшейдер Лысенков принимает гостя за провинциального музыканта и сочувствует проблеме с пальцами.
– Пенсия, – спрашивает, – мизерная?
– Какая пенсия?! – изумляется Женька. – Что пальцами заработаю, на то и живу.
– И давно играете? – любопытствует Лысенков. Он уверен, что перед ним музыкант, у которого такая беда – пальцы не гнутся.
Женьке без разницы, как обозначают его ремесло. И на вопрос, давно ли «играет», отвечает с достоинством:
– Профессионально – лет шестьдесят.
– Да, – восхищенно смотрит на Женьку Лысенков, – одержимый вы народ, музыканты! Мы с Женькой не могли удержаться от смеха. Захохотал и маркшейдер, узнав, с кем он
говорил на самом деле.
А я снова вспоминаю. 1954 год, осень, меня вызывают на заседание суда по делу о резне в жензоне. Процесс проходил в сусуманском центральном клубе. Среди подсудимых на возвышении сцены все, кого посчитали причастными. Не было только Мелик-Акопова по кличке Турок, умершего в изоляторе на прииске «Большевик». Колька Турок был интереснейшим человеком – начитанным, грамотным, читал наизусть Шекспира.
Несмотря на то что процесс был закрытым, зал переполнен, публика – в большинстве офицеры. Обвинение представлял прокурор Федоренин, один из тех, кто многим запомнился как мерзавец по работе в Тенькинском районе, особенно на штрафняке Прожарка.
Я прохожу. Судья задает вопросы, обычные – фамилия, имя, отчество, затем – кого знаю из обвиняемых. Отвечаю, что знаю всех. Он уточняет: назовите, кого знаете.
– Живов Виктор, Николаев, Барабанов, – начинаю перечислять я.
– Как кличка? – показывает на Живова судья. Говорю, что кличек не знаю.
– Что вы делали в тот вечер, когда произошла резня?
– Я находился в портновской мастерской вместе с Борисом Барабановым. Прокурор Федоренин вскакивает с места и кричит: «Вы же видите, что он его
выгораживает! И кого вы спрашиваете – он сам звезда лагерей!» Отметив про себя такое дурацкое выражение, я обращаюсь к судье:
– Гражданин судья, видимо, прокурор путает. И, я думаю, вам видно из документов, за что
я впервые сел.
Здесь судья перебивает меня: «Это-то я вижу, но что вы нахватали уже черт-те что, столько статей, мне тоже видно. Продолжайте». Я повторил, как все было в действительности.
Следующим после меня давал показания старший надзиратель, которому шили шинель. На вызов он шел строевым шагом, перед судьей остановился и доложил по форме. В зале смешок: высоко пришитый хлястик бросался в глаза. На вопрос судьи, кого знаете: «Усих знаю!»
– Хто такой Мелик-Акопов? Це, скажу, Турок Колька – бог ворив. Хто такой Живов -
Витька, кличка Живой. Це ж такый, як лысычка, так ласкаво говорыть, а зарежеть – не
моргнэ.
Потом о Николаеве Кольке – Золотом, о других. И так подробно обо всех подсудимых. В суд меня больше не вызывали, но мои показания, уверен, повлияли на приговор: Борису Барабанову, первоначально приговоренному к расстрелу, при пересмотре дела дали 25 лет.
Отсидев полтора месяца подследственным по делу о резне в жензоне, я с группой других заключенных, человек сорок, был отправлен на Случайный. С этим штрафным лагерем, в котором я не раз бывал, связано много всяких историй, в том числе веселых.
Одну из бригад послали рыть ямы и ставить столбы электропередачи. Вечером воры набросились на землекопов, в числе которых тоже были воры:
– Вы, суки! Что творите? Мы будем отсюда рвать, а вы строите линию, чтобы потом по этой линии позвонили?
– Это ж не телефонная связь! Это электролиния!
– Вам сказали «электролиния», а завтра навесят телефонные провода!
На следующий день они выходят на работу и дружно спиливают столбы, которые с таким
трудом ставили накануне.
Случайный – штрафняк страшный.
Когда сюда попали первые этапы, бараков еще не было, стояли брезентовые палатки, обложенные мхом. Посреди каждой палатки – печка из металлической бочки и вокруг двойные нары. Бригады выводили проходить разведочные шурфы. Рабочим выдавал ватные варежки, которые рвались через несколько дней работы с ломом. Были случаи, когда заключенные, чтобы сберечь варежки вырезали из палаток брезент и нашивали на свои рукавицы. Это прекратилось, когда жившие в палатках кого-то поймали и убили.
Я помню, как, возвращаясь с работы в темноте, при сильных мо розах, мы входим в палатку. Кажется, в ней еще холоднее и неприятнее, чем на улице. На печке сидит дневальный Коля Мызников глупо улыбается. Стоим, поеживаемся. Тишину нарушает Володька Зонненберг, один из очень известных карманников. С сильным акцентом, плохо выговаривая «р», он говорит обреченно: «На улице могоз. Палатку погезали. Завтга на габоту…» Палатку сотрясает хохот всей бригады. И сразу как будто все потеплело вокруг.
Работая в оцеплении, можно было слышать через определенные промежутки времени голос начальника конвоя:
– Жид!
– сЗдесь, г'ажданин начальник!
– Крыса!
– Здесь, гражданин начальник! Значит, побега нет, уверен начальник конвоя, потому что эти два типа очень дружили. У
них обоих было шестнадцать или семнадцать побегов. В свое время они оба бежали из сусуманской тюрьмы. Когда их, пойманных, начальник первого отдела спросил, как им это удалось, Володя ответил:
– Г'ажданин начальник, вы же видели, какие там тагаканы. Они нас вытащили!
Как-то приходит новый этап на Случайный. Опять увидев среди вновь прибывших
Зонненберга, Симонов восклицает: «Ой, жид, как ты живой остался?»
Улыбаясь, Зонненберг ответил: «Вы же знаете, г'ажданин начальник, сколько в изолятогах пгосидел, сколько на габоту меня искали, вот так и живой».
Одно время заходить в зону побаивались даже надзиратели. Еду завозил в бочках бык по кличке Ермак. Надзиратели стукнут Ермака ногой в живот, он сам знакомой дорогой бредет в зону. В зоне снимают две бочки с сечкой, на их место ставят две вчерашние, пустые, разворачивают быка и тоже пинком отправляют в обратный путь.
На территории зоны есть лагерная больница. В одной половине лежат больные, другая – вроде морга или промежуточного кладбища: зимой сюда свозят обмерзлые трупы. Меня потрясла увиденная там однажды картина. Помещение было битком набито трупами, как на собрании. Многие трупы стояли вверх ногами.