его изобретение и конек. В заключение генерал просил дать ему в каждую роту по агенту, которых он предполагал переодеть в сапёрную форму и ввести их, таким образом, в роты с тем, чтобы они раскрыли ему всех революционеров в батальоне.
Губернатор, слушая этот проект, смотрел на меня, улыбаясь глазами, я же думал: «Ведь выдумал же человек этакую штуку, а еще генерал и инженерных войск». Насколько можно мягко, я старался разъяснить непригодность генеральского плана; говорил, что в каждом данном случае следует поступать так, как требует штаб округа, что положение дел в ротах следует выяснять через своих же солдат и т. д.
Генерал начал горячиться и стал упрекать меня, что я не желаю помочь и не хочу дать ему агентов. Я стал повторять свои доводы, старался разъяснить получше, как надо приступить к делу, но генерал стал еще больше горячиться, стал критиковать нашу систему борьбы и даже сказал, что это провокация, к которой будто бы я хочу прибегнуть, не понимая, очевидно, и смысла слова «провокация». Услышав последнее, я встал и, сказав, что в таком случае мое присутствие излишне, стал раскланиваться. Губернатор, видя происшедшую неловкость, вступился за меня, стал говорить генералу, что тот неправ, что он не знает нашей работы, но это дела не поправило, и я распрощался, сказав на всякий случай генералу свой адрес, и уехал в отделение.
Генерал остался при своих звонках, к нам в отделение не обращались, и что делалось в сапёрных казармах, от нас скрывали. Но вот однажды во время лагерного сбора, когда я лежал уже подстреленный, явился в отделение нижний чин одного из сапёрных батальонов и очень толково и подробно рассказал о том, что в батальоне есть военно-революционная организация и что там на днях должен вспыхнуть бунт, который приурочен к молебну перед выступлением на войну. Сапёр раскрыл всю военную организацию по фамилиям, рассказал, когда были собрания, что на них было решено и как он и еще один солдат докладывали о том одному из младших офицеров, но начальство почему-то не принимает никаких мер. Между тем революционный комитет уже отдал последние распоряжения, как и когда начинать бунт. Было предположено, что батальон перебьет офицеров и откажется выступить на войну.
Явившийся сапёр был допрошен официально, показание его было занесено в протокол, и мой заместитель доложил о том командующему войсками округа генералу Сухомлинову. Сухомлинов в тот же день собрал у себя высших начальствующих лиц гарнизона и предложил присутствующим доложить ему по очереди о настроении в частях. Везде все оказалось в порядке, особенно же было хорошо настроение по докладу уже знакомого нам генерала в подчиненных ему частях.
Выслушав собравшихся, генерал Сухомлинов огласил показание нижнего чина о готовящемся бунте. Получился конфуз и некоторое недоразумение при дальнейшем обмене мнений с сапёрным генералом.
На том же самом совещании были выработаны необходимые предупредительные меры, которые затем благодаря генералу Сухомлинову и были проведены военным начальством быстро и решительно. Все виновные в заговоре были арестованы, бунт был предупрежден, а батальон был посажен в вагоны с особыми предосторожностями.
Надо было быть тогда на той загородной платформе, где происходила посадка, и слышать всю ту ругань, что неслась из вагонов по адресу строевого начальства части, чтобы понять, как была развращена та часть благодаря бездействию так любившего звонки генерала и подчиненных ему лиц.
О поведении эшелона жандармской железнодорожной полицией был тогда же составлен соответствующий протокол. Но за всю мою службу в Киеве это был единственный случай революционного проявления в войсках. В общем же войска округа не были затронуты революционной пропагандой. Настроение по поводу войны было самое крепкое, хотя война, как происходившая очень далеко, была непопулярна и непонятна. Шли на войну без энтузиазма, но с полным спокойствием и с готовностью жертвовать собою за интересы родины. Такое спокойное, но крепкое настроение видел я воочию у частей Киевского округа, собранных зимою близ станции Жмеринка для получения благословения от государя-императора.
Я получил телеграмму от директора принять все необходимые меры охраны ввиду предстоящего приезда туда государя, но условия местности были таковы, что предпринимать почти ничего не пришлось, так как смотр войскам должен был произойти в стороне от населенного пункта, на поле.
Стоял ветреный морозный день. На поле построились уходившие на войну части. По пути следования государя небольшая пестрая толпа евреев – старых, молодых и ребятишек. Вот подошел императорский поезд, и государь, сев на коня, проследовал к войскам в сопровождении великого князя Михаила Александровича, военного министра, командующего войсками округа и свиты. Холод был настолько нестерпим, что с великим князем сделалось дурно.
Объехав войска, государь стал беседовать с каждой частью и благословлять каждую часть образом. Простое, но сильное по смыслу напутственное слово государя, видимо, очень подействовало на солдат и трогало их. Пропустив затем части мимо себя, государь отбыл, провожаемый восторженным «ура» войск. Кричала и толпа захолустного еврейского местечка, текли слезы у старых ветхозаветных, в длинных одеждах евреев, порывалась бежать за государем завернутая в платки детвора, но застывала от грозного взгляда урядника.
Государь долго и как всегда милостиво беседовал на перроне с командующим войсками Сухомлиновым, которого он очень любил, считая его одним из выдающихся наших военных стратегов. А немного позже наш генерал-губернатор Клейгельс, приглашенный в поезд к завтраку, рассмешил его величество рассказом про необыкновенные по величине груши, культуры которых он добился у себя в имении, что генерал Сахаров [134] сравнил с классической развесистой клюквой. В общем, все наши местные остались, как всегда, очарованы государем и вспоминали затем каждое его слово, ласковый взгляд и добрую, слегка ироническую улыбку.
* * *
Вскоре после сапёрной истории, ввиду тяжелого состояния моего здоровья, меня освободили от должности начальника отделения, и я расстался с розыском навсегда. Генерал Трепов прислал из Петербурга своего штаб-офицера сказать, чтобы я не беспокоился о будущем, что он меня устроит. Офицеры Киевского управления поднесли мне на память о совместной службе свой жетон, мое же родное отделение благословило меня образом. К осени я кое-как стал вставать и, наконец, настолько оправился, что меня смогли увезти в Швейцарию, откуда мы с женой проехали в Ментону, где я уже и долечился окончательно.
Кто же в меня стрелял? Стрелял всё тот же Руденко. Снабженный киевской большевистской группой всеми средствами, он выполнил порученное ему дело и скрылся из города. После покушения три дня пьянствовал он на Трухановом острове, пропил выданные ему деньги и через месяц был арестован отделением в Белой Церкви