На крыльях моей мысли, – не нуждаясь ни в тургеневской «Эллис», ни в «аэроплане», – я облетаю Вселенную. Миры мелькают передо мною… Для меня исчезли расстояния между ними… Густая метель звезд… Ни вверх, ни вниз, ни во все стороны концов не видно… Меня охватывает безумие! Я содрогаюсь от своего ничтожества, беспомощности и безнадежности. Нет центра, нет вершины, нигде нет Бога!..
Не было начала. Нет и не может быть всему этому конца…
Помню, моя несчастная Маделена бредила «кончиной мира». Ей всюду виделся огонь. Арестанты в цепях казались ей грешниками, отправляемыми в ад. В ее дивных глазах светилось глубочайшее, нечеловеческое страдание. При ней, для успокоения, сидела добрейшая З. А. Венгерова, которая вынуждена была ей поддакивать.
Она спросила:
– Alors c'est la fin du monde?
– Oui, c'est la fin.
– Alors le monde va finir?
– Mais oui, il va finir.
– Et qu'est ce qu'on fera ensuite?[14]
Венгерова говорила мне, что от этого вопроса она совершенно растерялась…
Где же Бог?
* * *
Возьмем поэзию, литературу. В моих этюдах о Лермонтове, Достоевском и Толстом приведены глубочайшие исследования о религии. Но уже после моих очерков мне попалось одно письмо Толстого о вере к какому-то священнику – лучшее, что он об этом написал:
«Получил ваше письмо, любезный брат Иван Ильич, и с радостным умилением прочел его. Все оно проникнуто истинно христианским чувством любви, и потому оно мне особенно было дорого. О себе скажу вам следующее.
В одной арабской поэме есть такое сказание:
„Странствуя в пустыне, Моисей, подойдя к стаду, услыхал, как пастух молится Богу. Пастух молился так: „О Господи, как бы мне добраться до Тебя и сделаться Твоим рабом. С какой бы радостью я обувал Тебя, мыл бы Твои ноги и целовал бы их, расчесывал бы Тебе волосы, стирал бы Тебе одежду, убирал бы Твое жилище и приносил бы Тебе молоко от моего стада. Желает Тебя мое сердце“.
Услыхав такие слова, Моисей разгневался на пастуха и сказал: „Ты богохульник, Бог бестелесен, ему не нужно ни одежды, ни жилища, ни прислуги. Ты говоришь дурное“.
И омрачилось сердце пастуха. Не мог он представить существа бестелесной формы и без нужд телесных. И не мог он больше молиться и служить Господу и пришел в отчаяние. Тогда Бог сказал Моисею: „Зачем ты отогнал от Меня верного раба Моего? У всякого человека свое тело и свои речи. Что для тебя не хорошо, то для другого хорошо; что для тебя яд, то для другого мед сладкий. Слова ничего не значат. Я вижу сердце того, кто ко Мне обращается““.
Легенда эта мне очень нравится, и я просил бы вас смотреть на меня, как на этого пастуха. Я и сам смотрю на себя так же. Все наше человеческое понятие о Нем всегда будет несовершенно. Но льщу себя надеждой, что сердце мое – такое же, как и этого пастуха, и потому боюсь потерять то, что имею и что дает мне полное спокойствие и счастие.
Вы говорите мне о соединении с церковью. Думаю, что не ошибаюсь, полагая, что я никогда не разъединялся с ней – не с той какой-либо одной из тех церквей, которые разъединяют, а с той, которая всегда соединяла и соединяет всех людей, искренно ищущих Бога, начиная от этого пастуха и до Будды, Лаодзе, Конфуция, браминов и многих, многих людей.
С этой всемирной церковью я никогда не разлучался и более всего на свете боюсь разойтись с ней.
Очень благодарю вас за ваше любовное письмо и братски жму вашу руку».
Впрочем, Толстой, как я уже часто говорил, в последние годы своей жизни настолько смешал свой природный мистицизм с общественными и даже революционными задачами, что им залюбовались и к нему невольно примкнули все позитивисты и политики, совершенно чуждые религии.
Даже Боборыкин и Мечников пред ним по-своему преклонялись.
Я ставлю Боборыкина гораздо выше Мечникова и беру их вместе лишь как непреклонных служителей «научного миропонимания».
Боборыкина я знал близко. Всегда пользовался его неопределенною, как бы невольною слабостью ко мне. Les extrêmes se touchent![15] И все же нам пришлось разойтись. Разойтись потому, что в решительную минуту, на его юбилее, я высказал ему правду… Мы слишком чуждые натуры.
Боборыкин в своем роде поразителен. Еще Тургенев сказал о нем, что даже во время «светопреставления» он будет на обломках дописывать страницы самого современного романа… Так оно и есть. Боборыкин и поныне не боится ни катастроф, ни смерти. Его бодрость, образованность, трудолюбие колоссальны. Его вера в науку столь же фанатична, как вера Галилея в учение о вращении земли вокруг солнца. И, быть может, Боборыкин, один на целом свете, обладает истиной…
Мне странно только одно. Боборыкин преклоняется перед Пушкиным. Еще бы! Боборыкин слишком «писатель», чтобы не видеть в Пушкине величайшего волшебника слова. Боборыкин заучивает на память «Евгения Онегина»… И вот – на Пушкине я его ловлю.
Для своего учения он пользуется всего одной цитатой: «Да здравствует разум! Да скроется тьма!»
Ergo – Пушкин научный позитивист!
Но, позвольте! В том же «Онегине» сплошь и рядом говорится: «свыше», «воля Провидения» и т. д. А в других произведениях?
Надгробная надпись князю Голицыну
Отрадным ангелом ты с неба к нам явился
И радость райскую принес с собою нам;
Но, житель горних мест, ты миром не прельстился
И снова отлетел в отчизну к небесам.
Эпитафия сыну декабриста Волконского
В сиянии и в радостном покое,
У трона вечного Творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
Стихотворения «Ангел», «Пророк», «Монастырь на Казбеке», «Воспоминание» – все мистичны. В последнем прямо говорится «о тайнах вечности и гроба».
А песня в «Пире во время чумы»?
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог.
Ясно, что здесь говорится о личном бессмертии, а не в смысле славы, потому что в погибели от чумы, помимо своей воли, нет никакой заслуги.
Наконец, на упрек Филарета в религиозных сомнениях Пушкин восторженно ответил:
Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Серафима
В священном ужасе поэт.
Итак, Пушкин, вопреки Боборыкину, весьма склонен к мистицизму.
Не знаю, насколько Боборыкин мирится с Богом в произведениях Гёте, Байрона, Лермонтова, Гюго, Достоевского. Но удостоверяю, что сам Боборыкин в слове «Бог» никогда не нуждается и этого слова не признает. Раньше, до юбилея, на котором мы с Боборыкиным разошлись, он даже никогда не писал слова «душа». Впоследствии он его принял – вероятно, не более, как понятие, уже принятое «психиатрией». Но «Бог» – никогда! Атеист беспримерный в том отношении, что он в то же время знаток и поклонник всех искусств, отзывчивый ценитель всего прекрасного.