Последняя часть вопросов касалась масонского патента. Рассказав о своем принципиально отрицательном отношении к ложам «вольных каменщиков» и о полном разрыве с ними еще задолго до отъезда в Англию, Чаадаев несколько наивно, с точки зрения допрашивающего, объяснял, что взял с собой патент случайно, как простую реликвию.
Далеким от истины и весьма рискованным оказался его ответ на один из последующих вопросов — о принадлежности к каким-либо (помимо масонских) тайным обществам и о знании их существования: «Ни к какому тайному обществу никогда не принадлежал… о существовании тайных обществ в России не имел другого сведения, как по общим слухам. О названиях же их и цели никакого понятия не имел и какие лица в них участвовали не знал».
После завершения допроса Чаадаев дал подписку, которую, как известно, в 1822 году по приказу покойного царя давали все масоны и которую от него тогда не потребовали, о пресечении всяких сношений с ложами «вольных каменщиков». Подписку эту вместе с протоколом допроса Константин Павлович отправил 1 сентября 1825 года Николаю I, докладывая, что задержанный освобожден от дальнейшего политического надзора и дозволено ему отправиться в Россию. Чаадаеву же цесаревич, по словам Жихарева, сказал: «Maintenant vous avez la clef des champs»[16]. После чего они, каждый в свою сторону, разъехались и никогда уже больше не видались.
IV глава
РОЖДЕНИЕ МЫСЛИТЕЛЯ
Более трех лет Чаадаев не видел Москвы, и после больших европейских городов ему резко бросились в глаза ее особенности, как-то не замечавшиеся ранее в привычном течении каждодневной жизни. Он въезжал в древнюю столицу скорее всего в один день с Пушкиным, 8 сентября 1926 года, и видел перед собой те же картины, что и поэт, представивший их в седьмой главе «Евгения Онегина» при описании прибытия в нее семейства Лариных.
Но вот уж близко. Перед ними
Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы! как я был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!..
Пошел! Уже столпы заставы
Белеют; вот уж по Тверской
Возок несется чрез ухабы.
Мелькают мимо будки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах…
В приведенных пушкинских строках словно заключено поэтическое «резюме» московского своеобразия, в котором выделяются главы многочисленных храмов, создающих архитектурное единство города. С другой стороны — на фоне этого единства подчеркивается пестрота деталей, отражающих растекающуюся многоликость идущей здесь жизни, вобравшей в себя городские (чертоги, дворцы, бульвары, магазины мод, львы на воротах) и сельские (мужики, бабы, лачужки, лавки, огороды, сани) приметы. Такая Москва, раскинувшая на огромном пространстве свои кривые переулки и улицы с «ухабами», казалась Петру Чаадаеву полугородом-полудеревней. К гостинице Лейба, где путешественник намеревался остановиться он ехал по улицам, о которых в одном из очерков начала 30-х годов прошлого века говорится: «Улица московская не в улицу, если на ней нет продажи овощных товаров — иногда с прибавкою рому, виноградных вин и водок и руки с картами, показывающей, что тут можно и карты купить; ресторации с самоваром на вывеске, или рукою из облаков, держащей поднос с чашками с подписью: съестной трахътир; немца-хлебника с золотым кренделем, иногда аршина в два, над дверью; цырюльни с изображением дамы, у которой кровь фонтаном бьет из руки; в окошке обыкновенно торчит завитая голова засаленного подмастерья и видна надпись над дверью: бреют и кровь отворяют; портретной лавочки и продажи пива и меду с пивным фонтаном из бутылки в стакан на вывеске…»
Но почему же, вопрошал себя возвратившийся путешественник, кажется каким-то ленивым и неосмысленным малолюдное движение на этих «смешных» улицах, из-за которых то там, то здесь выглядывали сады и огороды? Почему на них так много храмов и нет промышленных гигантов, стеклянных витрин с «сокровищами мира», парламентских зданий, многочисленных театров, научных выставок, музеев, бассейнов, фонтанов, статуй, разнообразных исторических памятников?.. Ответы на подобные вопросы он попытается дать спустя два года в своих философско-исторических размышлениях.
Внимание Петра Чаадаева целиком поглощено предстоящей встречей с Пушкиным, о приезде которого в Москву он узнал, едва поселившись в гостинице. Они не виделись шесть с половиной лет, и за это время его юный ученик, конечно, должен был измениться. Но как? К каким задачам направилась неуемная жажда поэта все испытать и испробывать, кого любит его открытое бытию сердце, чему служит острый и живой ум? А что, если oн укрепился в бунтарских и либеральных воззрениях своей молодости, способных теперь развести их в разные стороны? Да и его каламбуры по поводу Священного писания резали бы теперь ухо отставного ротмистра.
Чаадаев не подозревал, как глубоки оказались духовные метаморфозы менявшегося в коловращении жизни Пушкина. С момента их разлуки «страстей единый произвол», органически сочетавшийся с «безумством гибельной свободы», приводил поэта к некоему пределу, из-за которого выглядывала духовная и физическая смерть. Однако эксцессы «ренессансного» эгоизма не доходили до нигилистического завершения благодаря неиссякавшей в душе поэта нравственной силе мироутверждения, утверждения суверенности любой другой личности и настоящего единения людей.
Единство целого, восполняющего безосновность и бессмысленную односторонность индивидуалистического развития, поэт искал в истории и судьбе своего народа, включающих личность в непрерывную цепь времен и корректирующих ее сиюминутное претензии. «Гордиться славою своих предков, — писал он, — не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие». Поиск твердой опоры вне субъективного сознания и «низкого эгоизма» заставлял поэта погружаться в «образ мыслей и чувствований», в «тьму обычаев, поверий и привычек», исследовать «климат, образ правления, веру», «особенную физиономию» своего народа, отражающихся в зеркале искусства. Именно знание отечественной и мировой истории, замечал Пушкин в записке «О народном воспитании», намекая на недавние события, не позволит юношам увлекаться и республиканскими идеями, сняв с них прелесть новизны.