А в поселке уже раздавался женский плач, причитания, мужики и парни постарше водку пьют. Военкомат работал быстро, многие уже повестки получили. Двадцать третьего июня призывники в сопровождении родни, жен, детей с раннего утра шли в военкомат. Почти все крепко выпивши, кого под руки тащат.
— Мы им, гадам-фашистам, дадим!
— Васька, на-ка и ты выпей.
— Да мне на работу, — отказывался я.
— Какая работа! Скажешь, в военкомат вызывали.
Хватнул я полстакана водки, зажевал куском хлеба и пошел к военкомату. Там с родней и приятелями провел целый день. До этого я водку всего раза три пил, да и то рюмку-другую. А тут перебрал, притащили меня домой. Мама головой покачала:
— Ну, вот и Вася мужиком стал. Научился водку пить.
Меня тошнило, всего выворачивало. И воду, и рассол пил. Во вторник вышел на работу, отец и мастер хорошо отчитали:
— Ты же прогул совершил! Да еще в военное время. Знаешь, что за это бывает?
— Трибунал, — брякнул я, мало что соображая.
— Ладно, — плюнул со злости мастер. — Иди доски таскай и под ноги смотри.
Перемучился тот день и зарекся водку пить. Дело с прогулом как-то уладили. Я считался добросовестным работником, и относились ко мне неплохо.
К осени, конечно, война не кончилась. В сентябре забрали в армию отца, а буквально через пару дней сообщили, что наши войска оставили Киев. Как мама плакала, когда все вместе провожали отца до военкомата! Он пьяненький был, утешал нас, меня в щеку целовал:
— Ты теперь самый главный мужик в доме. Все заботы на тебе. Насчет угля обязательно к директору еще раз сходи.
— Схожу, батя.
Уголь нам обычно выписывали с тонну на семью А в этот раз получили мы килограммов триста. Нам и тонны не хватало, подкупали еще, а тут всего мешков пять серой крошки. В мастерской с обрезками досок помогли, но зима длинная, надо что-то думать.
Выпросил я у соседа Трегуба лошадь с телегой. Решил по балкам и возле озер сушняка набрать. Хоть что-то. Вообще-то, лошадей у частных лиц реквизировали для нужд армии. Но у соседа лошадь старая, ее не взяли.
Трегуб жадным был, долго выламывался, потом поставил условие — половину сушняка отдать ему за лошадь и телегу. Такого у нас в поселке отродясь не водилось. Люди помогали друг другу и не крохоборничали. Тем более, я ведро овса достал, лошадь подкормить, и бутылку самогона Трегубу заранее отнес. Ему этого мало показалось, хотя знал, что у нас семья — старики да дети.
Сушняка с братишкой и сестрой Варей я набрал много. А Трегуб на въезде нас поджидал. Мерз, скотина, а боялся, что мы его обделим. Цап за вожжи — и тащит к себе во двор:
— Сначала мою долю отсыпем…
Сестра Варя даже заплакала от обиды, а я отпихнул Трегуба и направил воз к нам во двор. Он за мной. Проследил, чтобы ровно половину сушняка ему оставили, а потом говорит:
— Ты, Васька, вынеси еще стакан самогонки. Я знаю, мать у тебя гонит.
Прозвучало, как угроза. За самогон могли и к суду привлечь. Но я парень крепкий вымахал, хоть и тощий. Нагнулся к уху и пригрозил:
— Попробуй, вякни. Я твое сено и сарай в момент спалю.
А сам от злости трясусь. Никогда такого за собой не замечал. Видать, война и в тылу людей меняет.
— В тюрьму загремишь, — заявил Трегуб. — Ты уже раз там побывал. Пойду и заявление напишу.
— Не успеешь. Я добровольцем на фронт уйду. Все, катись отсюда…
Вот такие дела. А до этого никогда ни с Трегубом, ни c другими соседями не ругался.
Зима 1941–1942 года выдалась морозной и ветреной. Тяжело заболел дед, который до этого подрабатывал где мог. Отощал, сутками лежал на кровати, кашлял. Врач, молодая, красивая, смотрела на покрытые плесенью стены и давала советы:
— Больному тепло и усиленное питание надо. Молоко, мед, бульон…
Мама с бабкой ловили каждое ее слово и согласно кивали. Зарезали одну из трех уцелевших несушек. Дед, съев несколько ложек бульона, от курятины отказался. Почти вся жесткая несушка досталась сестренкам. Они тоже без конца простывали и нуждались в усиленном питании.
Дед умер в конце декабря, когда под Москвой шло наступление наших войск.
— Ну вот, мама, дождались наконец! Погнали фашистов, — бодро говорил я.
Но после смерти деда сильно простыла младшая сестренка Маша, матери было не до побед. Маленьких детей в поселке умирало много, и мама старательно выхаживала ее. От отца писем не было. Мама пошла работать на почту. Кроме мизерной зарплаты там полагался какой-то паек.
Вечером придет и плачет. Спрашиваю: «Маманя, что с тобой?» Оказалось, столько конвертов «казенных» приходит! Работники почты уже научились распознавать похоронки. А что еще в конверте с печатью может быть? В лучшем случае сообщение, что пропал человек без вести. Хоть какая-то надежда, что вернется!
В столярной мастерской работал я часов по 12 без выходных. Делали ящики для снарядов и гранат, заготовки для военных повозок. Ползарплаты уходило на государственные займы. Нас бабушка от голода спасала. Она еще Первую мировую помнила, и все наколенные деньги в июне сорок первого пустила на продукты: крупу, муку, ну и на соль, мыло, спички.
К нам на рынок калмыки баранину и молоко привозили. Бабушка купила по дешевке бараньего жира, который мы все терпеть не могли. Набила две большие стеклянные банки и зимой варила суп, добавляя в него ложку-другую жира. Вот тогда мы этот жир полюбили, жидкий перловый или пшенный суп казался почти мясным блюдом. О мясе могли только мечтать.
Но все равно мы голодали. Однажды меня и еще двоих рабочих вызвал директор и сказал, что есть заказ на гробы из военного госпиталя. Работать придется сверхурочно, но военные обещали подкармливать нас. Не знаю, что сам имел пронырливый директор, но нашу троицу кормили кашей, засохшими булочками, иногда выдавали сахар.
На этих харчах я немного отъелся, приносил кашу и булочки домой, и даже мама стала чаще улыбаться. Пришли сразу два письма от отца, выздоровела Маша, немцев от Москвы гонят дальше на запад.
Наша уличная компания, которая собиралась теперь гораздо реже, решила, что, судя по сводкам и фотографиям разбитой немецкой техники, фашистов будут уничтожать без остановки. В газетах мелькали названия освобожденных городов, а наш танк Т-34 был непобедим и крушил любые преграды. С таким настроением 17 января 1942 года я получил повестку в военкомат (мама, конечно, плакала), а через двое суток попал в учебный полк в город Камышин, в двухстах километрах от Сталинграда, вверх по Волге.
Наша рота, около 130 курсантов, занимала одну половину деревянного барака. Двухэтажные нары, матрацы, набитые соломой, потертые байковые одеяла и кирпичная печка. Слово «барак» нам употреблять запрещали. Казарма! В которой всегда должно быть чисто, одеяла натянуты в струнку, а комковатые подушки старательно взбиты и поставлены аккуратными угольниками. Если заправлять лежанки и наводить чистоту мы научились быстро, то к холоду в казарме привыкнуть было труднее. Хотя, если разобраться, в помещении мы проводили лишь ночь и кое-какие занятия. Все остальное время занимались на улице или в учебных классах.