Писателя пугает усвоение даже некоторыми прогрессивными общественными течениями порочнейших методов из арсенала прежних правительств. Он имеет в виду не только повадки хищника-капиталиста. Хотя значительная часть очерков о «ташкентцах» появилась еще до процесса нечаевцев, из них ясно, как относился писатель к диктаторским приемам некоторых «революционеров».
«Эта преемственность Ташкентов, поистине, пугает меня. Везде шаткость, везде сюрприз. Я вижу людей, работающих в пользу идей, несомненно скверных и опасных, и сопровождающих свою работу возгласом: пади! задавлю! и вижу людей, работающих в пользу идей справедливых и полезных, но тоже сопровождающих свою работу возгласом: пади! задавлю! Я не вижу рамок, тех драгоценных рамок, в которых хорошее могло бы упразднять дурное без заушений, без возгласов, обещающих задавить».
Опасение увидеть в будущем «достаточно длинный ряд Ташкентов», вполне вероятно, усиливалось у писателя из-за той пропаганды «казарменного коммунизма» и иезуитских путей к нему, которой были заняты в те годы Бакунин и Нечаев.
С тем большей страстью рисует сатирик истинное лицо современных ему «ташкентцев», чтобы впоследствии черты малейшего сходства с ними уже настораживали людей.
«Ташкентец» — это человек, вдохновляемый на все свои подвиги непомерным аппетитом и беззастенчиво вторгающийся в любую область жизни и человеческой деятельности, не справляясь ни с ее нуждами, ни с тем, понимает ли он сущность дела, за которое берется. Крепостное право, когда «ташкентец» или его предки безапелляционно определяли, кому на ком жениться, где селиться, чем и как заниматься, не улетучилось из его памяти и удостоверяет его «право» на отношение к окружающей жизни как к материалу для его размашистых действий.
Идолопоклонник табели о рангах, закреплявшей за ним завидную долю жизненных благ, он ведет свой род от фонвизинского Митрофанушки и по-прежнему убежден, что все то вздор, чего он не знает.
Правда, времена изменились, и он лишился части «дедовских прав». Но он видит в этом не исторический процесс «перемещения материальных и умственных богатств из одних рук в другие», а простую случайность, обидную оплошность, недосмотр, а чаще вражьи козни.
Правда, он усвоил, что вслед за необходимостью облачиться вместо кафтана во фрак пришлось сменить и некоторые формы внешнего обращения; желая чего-нибудь достичь, ныне не в пример удобнее сослаться не на безудержную господскую прихоть, а на «интересы просвещения и цивилизации».
Что же касается действительной цивилизации, то, не желая ее, можно не упирать на свою действительную боязнь ее «развращающих» последствий, а заявить о том, что Запад разлагается и его наука поражена бесплодием, что нечего носить «чужое белье», а пора бы сказать «новое слово» и т. п.
Так создается оригинальная фигура «просветителя вообще, просветителя на всяком месте и во что бы то ни стало; и притом просветителя, свободного от наук, но не смущающегося этим». Мнимая доступность для «ташкентцев» любой стороны жизни, любой науки, любого ремесла объясняется их способностью «привести все к одному знаменателю», то есть устранить все им непонятное, чуждое, нежелательное или даже просто не соответствующее их темпераменту.
Они стремятся обуздать человеческую страсть к познанию, заключить исследование в тесные рамки из боязни, чтобы плоды науки не пришли в противоречие с их идеалами. Увлечение передовой молодежи естественными науками внушало реакции страх, порождало невежественные и клеветнические нападки на человеческое познание.
«Пора! Давно пора! — писал автор современной хроники в журнале «Заря» (№ 1, 1872 год), приветствуя полемику К. Д. Кавелина против знаменитых исследований И. М. Сеченова в области психологии. — Мы слишком долго поблажали тем теориям, которые, как оказывается, могут приводить к подвигам коммуны и хладнокровно совершаемым убийствам людей, повинных только в несогласии взглядов со своими убийцами…»
Лишь редкие из консерваторов сохраняли ту объективность, какой поразил один отставной генерал юного П. А. Кропоткина: узнав о неудачном химическом опыте Петра Александровича, он в утешенье рассказал, что в молодости чуть не спалил дом, занимаясь куда менее почтенным делом — устройством жженки. Большинство же требовало «соответствующих» мер, что вскоре и выразилось в проектах министра просвещения графа Толстого.
Современники сравнивали реформу среднего образования, затеянную Д. Толстым при поощрении Каткова, с избиением царем Иродом вифлеемских младенцев.
Проявившееся в ней стремление елико возможно сузить число образованных выходцев из народа, ущемление профессорских прав в университетах, предпочтение, оказываемое карьеристам-чиновникам перед цветом русских ученых, кабальное слушание лекций заведомых бездарностей, атмосфера сыска и слежки, насаждаемая во всех звеньях народного образования, — все это катастрофически стопорило умственное и экономическое развитие страны.
В разгар этих мероприятий, по воспоминанию И. М. Сеченова, никому не казался невероятным слух о том, что три действительных статских советника предпримут объезд всех русских университетов, дабы узнать образ мыслей профессоров (этакие три богатыря, высланные на борьбу с крамолой!).
Щедрин заставляет одного из героев «Дневника провинциала в Петербурге» мечтать наподобие графа Толстого о «заведении таких учреждений, которые имели бы в предмете не распространение наук, но тщательное оных рассмотрение», и даже предлагать свои планы «переформирования де сиянс академии» (то есть Академии наук, президентом которой, кстати, был все тот же Д. А. Толстой!).
Автор этого проекта советует:
«…Всего натуральнее было бы постановить, что только те науки распространяют свет, кои способствуют выполнению начальственных предписаний.
«Свежие» люди, которым следует поручить переформирование, не задумаются привести науки в тот вид, в каком им случалось знакомиться с ними в кадетском корпусе, а все последующие открытия отвергнуть как опасные заблуждения.
Президент академии имеет право некоторые науки временно прекращать, а ежели не заметит раскаяния, то отменять навсегда… в остальных науках вредное направление переменять на полезное».
Эта гротескная картина насилия над мыслью завершается характерным штрихом, свидетельствующим о блудливом начальственном лицемерии; находясь под гнетом «де сиянс академии», больше похожей на полицейский участок, люди должны еще писать сочинения на тему «О средствах к совершенному наук упразднению, с таким притом расчетом, чтобы от сего государству ущерба не произошло, и чтобы оное, и по упразднении наук, соседей своих в страхе содержало, а от оных почитаемо было, яко всех просвещением превзошедшее».