Пошли последние пять часов полета. Чем ближе был аэродром, тем сильнее сказывалась усталость. Хотелось размяться, стать на твердую землю, разогнуть спину, услышать тишину.
- Ой, братцы, до чего невмоготу! Побриться бы, выпить стопарик, поспать! А тут болтаешься и болтаешься, как Ганя...
Это прорвало наконец Костю Карауша.
- Какой такой Ганя? - спросил Тасманов.
- Тормозной кондуктор. На товарнике. Знаешь, который трясется на площадке последнего вагона? Почему Ганя? А черт его знает... Была у нас в детстве такая забава. Дождемся, когда подкатит последний вагон с этим вусмерть намотавшимся седоком, и давай кричать: "Га-аня! Га-ня!" Товарняк медленно идет, мы бежим сзади и орем как оглашенные. А те, кто был в кепках, брали их козырьками в зубы и по-собачьи трясли головой. Потеха! Кондуктор прямо-таки зверел, матерился по-лошадиному.
В три часа местного времени в наушниках послышался голос Саетгиреева:
- Алексей Сергеевич, прямо по курсу грозовой фронт.
- Высота облачности?
- Что-нибудь к девяти с половиной.
Лютров повернулся к Боровскому, чтобы разбудить его, но тот будто и не спал минуту назад.
- Штурман, как с обходом? - спросил он, закуривая.
- Видимые границы фронта определить трудно, разряды просматриваются по всей передней полусфере. Лучше всего обходить верхом.
- Что ж, верхом так верхом. - Боровский знаком показал, что берет управление.
Гроза просматривалась все яснее. Натужно ревя двигателями, выведенными на максимальный режим тяги, "С-44" уходил все выше от полыхающей, иссеченной молниями тьмы.
10 000... 10 500... 11 000...
Здесь впервые между металлическими опорами стекол кабины заметались огненно-зеленые проблески. Несколько минут затем самолет еще тянул вверх, и казалось, что гроза осталась позади, но она словно поджидала машину, чтобы заставить ее рухнуть в самое пекло.
Лавинный надгрозовой поток воздуха, завалив самолет на правое крыло, вмиг всосал машину, бросил ее на четыре километра ближе к земле.
Непроизвольным движением Лютров схватился за рога штурвала, но услыхал угрожающий бас Боровского:
- Спокойно!..
"Корифей" стрельнул в его сторону зло сощуренными глазами так, что лучше всяких слов объяснил, кто на борту командир.
Единственным ориентиром, указывающим положение самолета, осталась линия авиагоризонта. Чтобы совместить ее с неподвижной чертой на шкале прибора, когда машину неистово швыряет из стороны в сторону, нужно было нечеловеческое напряжение. Следя за прибором, Лютров отметил, что Боровский легко справляется с этим: когда самолет затормаживало мощным восходящим потоком, он заваливал "С-44" в отлогое пике, разгонял его и снова пытался набрать высоту. Скорость, главное - сохранить скорость!
Саетгиреев, у которого был лучший обзор, чем у пилотов, взял на себя роль лоцмана. По его команде Боровский старался уводить, самолет от наиболее плотного скопления разрядов, от особо активных участков клокочущего чрева грозы.
- Вправо, командир!.. Больше вправо!.. Так держать... Еще вправо, круче...
Боровский заваливал самолет в крен до шестидесяти градусов. Послушание огромной машины в руках "корифея" казалось фантастическим. Крылатая махина, подобно живому существу, почуявшему опасность, повиновалась безропотно.
Из кабины Кости Карауша было видно, как вдоль плоскостей засновали длинные, паутинно-тонкие огненные нити. Иногда они сливались и образовывали сплошное сияние. Бортрадисту показалось, что охваченный "огнями святого Эльма", самолет плавится, растворяется в грозе, поглощается ею...
"Пора "корифею" командовать, а мне сигать в эту канитель, - думал Карауш. - Молчит командир. Может, у него инфаркт миокарда?"
- Давайте, что осталось, пешком пройдем, а? - сказал Костя. Ему никто не ответил.
Лютров завороженно глядел на продолговатый, призрачно зеленый факел, по форме напоминающий пламя ацетиленовой горелки. Он светился прямо перед ним, на конце ствола заправочной штанги, и то пружинно сжимался, становился тусклым, почти синим, то разбухал - и тогда горел ослепительно. Пожар?..
- Продуть штангу азотом! - крикнул Боровский.
Едва Лютров успел включить продувку, как погас свет. На несколько секунд все в кабине задрожало в отблеске угрожающе близких всполохов, а когда навалилась тьма, по стеклам кабины потекли дрожащие голубоватые струйки света...
Тасманов включил аварийное освещение.
- Куда ты смотришь! - крикнул Боровский Лютрову. - Остановились двигатели!.. Запускай!..
"Черт!.. Что это я?.." - очнулся Лютров и запустил сначала один, затем второй двигатель. Когда набирал обороты третий, послышался голос Кости: За выхлопными отверстиями шлейфы пламени! Боровский посмотрел на приборы и промолчал. Лютров вывел все двигатели на максимальные обороты. Стрелка вариометра показывала набор высоты.
- Костя, как двигатели? Визуально? - спросил Лютров.
- В порядке.
- Левее, командир. Левее и с набором, если можно. Там вроде светлее...- сказал Саетгиреев.
Не успел штурман договорить, как за бортом точно вздыбился огненный вал. Самолет дрогнул, будто ткнулся во что-то, и снова провалился на километр ближе к земле.
- Совсем светло, - пробурчал Костя Карауш. - И тут же добавил: Остановились оба правых движка!
Но Лютров уже запускал их. Его теперь ничто не могло отвлечь от дела. Голова обрела привычную ясность, бодрую трезвость, руки - хваткость. Ни один прибор не ускользал от внимания, он чувствовал каждое движение самолета, каждое покачивание крыльев, на лету подхватывал команды, обстоятельно докладывал о каждой выполненной операции и был доволен собой, Боровским, Саетгиреевым, Тасмановым, Костей, самолетом и, кажется, даже грозой.
Запустив двигатели, он взглянул на Боровского и поразился чему-то необычному в нем. И никак не мог понять, что он такое увидел в Боровском, чего раньше не знал...
Дело было в том, что Боровский оставался неизменным. И вот это отсутствие на лице "корифея" примет происходящего Лютров и посчитал за открытие. С ним ничего не происходило. Рядом сидел человек, воспринимающий как вполне возможное все эти неистовые, холодящие душу падения, глохнущие двигатели, всполохи в трех метрах от фюзеляжа, огонь на стеклах... Боровский с первой минуты прохода грозовой облачности работал, а не выматывался, как Лютров. Работал, чтобы уберечь машину от перегрузок, заваливал самолет, скользил в ад грозы, и делал это, не думая о том, как это называется, делал точно, потому что был на своем месте, у него была высота и самолет, а в остальном он был, умел быть самим собой на любом расстоянии от смерти. Пробивая огненный хаос, он обязал себя забыть, что есть что-то еще, кроме той работы, которую нужно сделать немедленно, и он делал ее как надо, наваливаясь на всю эту божью канитель разом: и бычьими мышцами, и опытом, и все сметающей страстью старого летчика, отрицающего самое возможность поражения. Он мог проиграть где угодно, но не здесь.