Была устроена нахлобучка и самому пламенному поборнику свободы – Белинскому. Дело в том, что Виссарион Григорьевич, по своему призванию острейший писатель-публицист, умел даже из литературной критики устроить трибуну для своих грозных политических и социальных обличений. Как-то в присутствии Панаева, впоследствии припомнившего эту тираду, Белинский воскликнул: «Да если бы знали вы, какое вообще мучение повторять зады, твердить одно и то же – всё о Лермонтове, Гоголе и Пушкине: не сметь выходить из определенных рам – всё искусство да искусство!.. Ну, какой я литературный критик! – Я рождён памфлетистом – и не сметь пикнуть о том, что накипело в душе, от чего сердце болит!»
Публицистическая заряженность его критических обозрений была всем очевидна. Вот почему Белинского постоянно терзала цензура, а его статьи то нещадно купировались, то запрещались. Тщетно, пытаясь обходить цензурные рогатки, прибегал критик к всевозможным псевдонимам – его узнавали «по когтям». Теперь же в эпоху реакции, так называемого мрачного семилетия, продолжавшегося до самой смерти Николая I, существование Белинского в литературе стало попросту невозможным. Проводив в бессмертие Пушкина и Лермонтова, благословив Гоголя, встретив и поддержав Некрасова, Виссарион Григорьевич к этому времени уже выполнил своё великое предназначение, а смерть избавила его от излишних мучений, которые ему прочил сгущающийся мрак бесчинствующей царской Охранки.
В июле 1848 года за три дня до своей кончины Белинский слёг. А перед самой смертью говорил часа два не переставая, словно бы к русскому народу. И просил жену запомнить всё это хорошенько. Что за тайны открылись ему тогда? Что за напутствия и предостережения высказал он в предсмертной экзальтации? Неведомо. Хотя, судя по всему, что-то очень и очень важное. Но разве простой, не слишком просвещенной женщине, к тому же сострадающей умирающему мужу, доступно было хотя бы понять, а не то чтобы запомнить это его, может быть, самое вдохновенное слово?
Всё, что было в тогдашней России свободолюбивого, доброго, светлого, оплакало кончину одного из прекраснейших её сынов. Непритворно пожалел о смерти Белинского и начальник III отделения Дубельт: «Мы бы его сгноили в крепости».
Казалось, «Современник» терпит за поражением поражение. И смелое либерально-демократическое звучание журнала пришлось приглушить, и число подписчиков к 1849 году сократилось на 700 человек. А всё-таки «Современник» выстоял даже в условиях «мрачного семилетия», даже лишившись Белинского, который был его душою, его идейным и связующим началом.
1848 год оказался знаменательным для Некрасова и в личном плане. Авдотья Яковлевна Панаева, бывшая замужем за его соиздателем, становится неофициальной женой Николая Алексеевича, неофициальной – по той причине, что православная церковь разводов не допускала. Предыстория же этих странных и запутанных отношений такова. Иван Иванович Панаев, женившийся на дочери известных актеров Брянских, был человеком беспечным – волокитою и гулёной. Не чувствуя перед молодой супругой никаких обязательств, чуть ли не сразу же после свадьбы пустился в разгул, завёл шикарную любовницу, почти не появлялся дома.
Естественно, что Авдотья Яковлевна, столь очевидно пренебрегаемая супругом, а между тем одна из красивейших женщин Петербурга, становится объектом ухаживания для многочисленных друзей и знакомых, ухаживания подчас весьма и весьма нескромного. В числе особенно пылких и настойчивых ухажёров оказался молодой Некрасов. Но и ему, и прочим волокитам бедная женщина противилась как умела. Только после пятилетнего приступа она уступила страсти Николая Алексеевича и согласилась на гражданский брак.
Ну, а Панаев, и человек-то отзывчивый, и писатель даровитый, через своё легкомыслие потерял не только Авдотью Яковлевну, супругу свою, но и квартиру, и карету, и права на «Современник». Всё перешло к его компаньону. Более того, сам он по причине своего пьянства и распутства оказался на содержании у Некрасова, а после того, как умер, и мать несчастного существовала на деньги поэта.
Весною 1853 года Николай Алексеевич заболел. Знаменитейшие доктора прописывали ему простейшие микстуры, предполагая у него обыкновенную простуду. Лишь через два года был поставлен правильный диагноз. За это время язва успела разъесть горло поэта. Ощутимо пострадали и его легкие. Он уже не мог разговаривать, а только шептал. Болезнь к тому же усугубила с детства присущие Некрасову приступы хандры. В ужасающей тоске он по несколько дней к ряду не вставал с дивана, чувствуя отвращение ко всему на свете, а прежде всего – к самому себе. Однако его поэзия, минорная по тональности, от этого только выиграла. Будучи сам открытой раной, Некрасов так умел отозваться на чужую боль, как, может быть, ни один другой поэт.
Вчерашний день, часу в шестом,
Зашёл я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.
Ни звука из её груди,
Лишь бич свистал, играя…
И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная!»
С 1854 года одним из деятельнейших сотрудников «Современника» становится Чернышевский. Будучи настроен куда более радикально, чем прочие писатели, составлявшие авторский актив журнала, да и отличаясь своим происхождением, отнюдь не благородным, Николай Гаврилович оказывается с ними в некоторых контрах. Только благодаря организаторской ловкости главного редактора и его страстному желанию сохранить для своей борьбы каждого «бойца», журнал сумел, хотя бы на время, примирить как в своих стенах, так и на своих страницах либерально-дворянское и революционно-разночинное начало.
К середине 50-х Некрасов и разбогател, и прославился. Казалось бы, полное преуспевание: член Английского клуба, самого аристократичного в России, издатель популярнейшего журнала, муж красивой и умной женщины. Но стоило внимательней присмотреться к его жизни, как иллюзия благоденствия исчезала. В общении с пышущими снобизмом вельможами, его одноклубниками, не было ни душевного тепла, ни сердечных привязанностей, а только расчёт на полезные связи. Журнал вызывал неудовольствие властей и постоянно балансировал на грани закрытия. А выпущенная в 1856 году книга стихотворений Некрасова, хотя и вызвала восторг публики и раскупалась с рекордными, возможными только для пушкинских или гоголевских сочинений темпами (за два дня в Петербурге разошлось 500 экземпляров!), вскоре была запрещена.
Всего неблагополучнее для Николая Алексеевича складывалась его семейная жизнь. Что называется, на чужом несчастье своего счастья не построишь. А он ещё и руку к этому несчастью приложил. Роль Некрасова в окончательном разрушении домашнего очага Панаевых была тем неблаговиднее, что они его приютили, и он уже года два как проживал в их доме, а ещё прежде с год наведывался туда чуть ли ни ежедневно. И как закономерный итог этой не слишком красивой истории совместная жизнь Авдотьи Яковлевны и Николая Алексеевича оказалась мучительной. Некрасов ревновал, тосковал, хандрил; покидал её, возвращался снова и, называя себя её палачом, ещё и изменял своей супруге. Утяжеляло их отношения и то фатальное обстоятельство, что дети, рождавшиеся у Авдотьи Яковлевны, не выживали. В младенчестве умерла дочь от Панаева. Лишь полтора месяца прожил Иван – её с Некрасовым сын.