Мне хочется напомнить одно стихотворение Сологуба, написанное им за тринадцать лет до революции 1905 года и, значит, за двадцать пять лет до октябрьского переворота.
Зачем, скажи,
В полях, возделанных прилежно,
Среди колосьев ржи
Везде встречаем неизбежно
Ревнивые межи?
Одно и то же солнце греет
Тебя, суровая земля,
Один и тот же труд лелеет
Твои широкие поля.
Но злая зависть учредила
Во славу алчности и лжи
Неодолимые межи
Везде, где ты, земля, взрастила
Хотя единый колос ржи.[426]
Флейта в руках Сологуба не превратилась в медный геликон,[427] как это часто случается, когда стихотворцы начинают сочинять нечто согласно известному «заказу». Сологуб и в коммунистических своих чаяниях оставался поэтом.
Можно привести немало цитат, подтверждающих то, что этот крайний индивидуалист и декадент по временам не чужд был социальной стихии. В цикле «Соборный благовест» у Сологуба есть такая строка:
Охвачен трепетным смятеньем.
Забывший тесный мой шалаш,
Спешу к проснувшимся селеньям,
Твержу: — Товарищи, я ваш![428]
Когда это было написано? Это было написано до революции 1905 года. Сологуб вообще не склонен был, храня свою независимость поэта, угождать вкусам преходящего «сегодня». Но пафос настоящей революции он чувствовал как поэт. Вот еще одно его стихотворение 1905 года — «Земля»:[429]
В блаженном пламени восстанья
Моей тоски не утоля,
Спешу сказать мои желанья
Тебе, моя земля.
Производительница хлеба,
Разбей оковы древних меж
И нас, детей святого неба,
Простором вольности утешь.
Дыханьем бури беспощадной,
Пожаром ярым уничтожь
Заклятья собственности жадной,
Заветов хитрых злую ложь.
Если бы я сейчас писал не воспоминания о Федоре Сологубе, а критическую статью о поэте, я бы привел немалый список его стихотворений, свидетельствующих о том, что побежденная революция 1905 года продолжала вызывать в поэте сочувственные отклики и в годы реакции.
Весною 1914 года, накануне мировой войны, Сологуб был в Париже, и его тогдашние «Парижские песни» очень характерны для его презренья к буржуазному миру. Там, в Париже, он заметил не только блеск и богатство внешней культуры, но и нечто иное —
Сволочь пьяную всех наций
И грабителей всех стран…[430]
И нашу революцию после падения самодержавия он приветствовал достойно:
Самый ясный праздник года —
День, когда несет в народ свобода
Первомайский милый цвет.[431]
Но само собой разумеется, что все эти социальные мотивы не составляют главного и характерного для поэзии Сологуба. Конечно, он оставался поэтом одиноким, меланхоличным, острым, ироническим и замкнутым в себе — одним словом — декадентом. Однако совершенное поэтическое произведение, независимо от его психологической окраски, само по себе сокровище. И хочет или не хочет того поэт, но если он мастер настоящий и совершенный, то он тем самым полезен обществу, ибо, даже отрекаясь от общественности и будто бы ее отрицая, он все равно фатально ей служит. Так, например, и роман Сологуба «Мелкий бес», плод отравной и темной мечты поэта, в конечном итоге оказывается гигантским снарядом, метко брошенным в твердыню мещанской психологии. Идиотская маска Передонова пострашнее бесчисленных бытовых романов, где мнимые реалисты пыхтят и потеют, изображая «правдоподобно» действительность. От этих бытописаний через какие-нибудь десятилетия не останется и следа, а фантастический Передонов никогда не умрет и всегда будет страшным предостережением человеку.
III
Та петербургская романтическая ирония, которой был болен Блок, была, конечно, не чужда и Сологубу. Этим недугом позднего романтизма мы все страдали. Поэты смеялись и шутили невесело над собою и над миром. И Сологуб шутил. Одной из тогдашних забав поэтов были каламбуры. Иногда они были многозначительны и загадочны, иногда вся соль их заключалась в их предельной дурашливости. Здесь уж смеялись над самим каламбуром.
Федор Кузьмич особенно изощрялся по этой части. Он даже шутя предлагал основать общество каламбуристов и приглашал в это общество в качестве членов-основателей — Блока, Эрберга[432] и меня.
Однажды утром Федор Кузьмич явился ко мне и пресерьезно объявил, что необходимо петербургским «каламбуристам» сняться вместе у знаменитого фотографа Здобнова. Мы вызвали Блока и Эрберга и отправились на Невский к фотографу. На карточке вышел удачно только Сологуб. Остальные вовсе непохожи на себя.
После фотографического обряда, покорствуя Сологубу, отправились мы в ресторан завтракать. За завтраком выяснилось, что мы все уже не склонны работать в этот день. Пришлось отправиться в другой ресторан обедать. На это пиршество мы пригласили дам, в том числе Анастасию Николаевну Чеботаревскую. Кажется, в тот же вечер определилась судьба ее и Федора Кузьмича. В ближайшие дни после этого пира Сологуб и Чеботаревская заключили свой брачный союз. Это было осенью 1908 года.
Теперь Сологуб жил не в скромной, тихой, серьезной и задумчивой своей квартире, где когда-то бесшумно ходила по комнатам его молчаливая сестра. Пришлось нанять большую квартиру, где была гостиная с пышною мебелью. Этот салон посещали теперь люди разнообразные. Прежде Сологуба навещали одни поэты, теперь шли в его квартиру все — антрепренеры, импрессарио, репортеры, кинематографщики… Изысканные художники встречались здесь с политическими деятелями, маленькие эстрадные актрисы с философами. Пестрота была забавная. Иногда Анастасия Николаевна устраивала маскарады, и было странно смотреть на Сологуба, который с невозмутимым и важным видом расхаживал среди гостей, имена коих не всегда были ему известны.
На одном из таких маскарадов разыгралась история с «обезьяньим хвостом», подробности коей я забыл, но которая отчасти и меня затронула. Этот «обезьяний хвост» забавлял тогда петербургских литераторов несколько недель. На маскарад был приглашен, между прочим, один писатель, который по любви своей к чудачествам[433] объявил Анастасии Николаевне, что ему для его костюма необходима обезьянья шкура. Анастасия Николаевна с большим трудом достала у кого-то желанный предмет и дала его шутнику с предупреждением, что с ним надо обращаться бережно. Представьте себе ее ужас, когда любитель шуток явился на вечер в своем обычном пиджаке, из-под которого торчал обезьяний хвост. В этом заключался весь его маскарадный костюм. Но главное — был отрезан хвост от драгоценной шкуры. Это уже был скандал. Сам хитрец вышел сух из воды. Но вокруг «обезьяньего хвоста» разыгрались дамские страсти. Какую-то даму обвиняли в том, что писатель отрезал хвост по ее наущению. Полетели письма с взаимными оскорблениями. Мужья заступались за жен. Сологуб обиделся на одного небезызвестного и даровитого литератора,[434] который впутался неосторожно в полемику по поводу хвоста. И вот однажды я получил от Федора Кузьмича письмо, в котором он требовал, чтобы я не принимал у себя в доме провинившегося писателя.[435] Как я ни любил Федора Кузьмича, но решительно отказался принять такой ультиматум. И Федор Кузьмич дулся на меня некоторое время. Потом как-то забылась эта обезьянья история. По поводу нее же случился анекдот с Блоком. Однажды он читал у меня стихи. В это же время был у меня Сологуб и Анастасия Николаевна. Блок, в черном сюртуке, стройный и строгий, читал стихи со своей обычной бесстрастной, но несколько торжественной и внушительной интонацией. Вдруг на одной из строф, где поэт сравнивает свою таинственную очаровательницу с кометой, Блок остановился, покраснел и по-детски фыркнул.