Тут представлялась новая беда и затруднения: ему непременно хотелось, чтобы русские слова следовали одно за другим точно тем же порядком, как идут они в японском переводе, и он требовал, чтобы мы их переставили, не понимая того, что тогда вышел бы из них невразумительный вздор. Мы уверяли его, что этого сделать невозможно, а он утверждал, что перевод его покажется неверен и подозрителен, когда в нем то слово будет стоять на конце, которое у нас стоит в начале, и тому подобное. Наконец, по долгом рассуждении и спорах, мы стали его просить, чтобы он постарался привести себе на память как можно более курильских и японских речений, одно и то же означающих, и сравнил бы их, одним ли порядком слова в обоих сих языках стоят. «Я знаю, что не так, – отвечал он, – но язык курильский есть язык почти дикого народа, у которого нет и грамоты, а на русском языке пишут книги».
Замечанию этому немало мы смеялись, и он сам смеялся не менее нас. Напоследок мы уверили его честным словом, что в некоторых европейских языках есть великое множество сходных слов, но писать на них так, чтобы слова следовали одно за другим тем же порядком, невозможно, а с русским и японским языками уже и вовсе нельзя этого сделать. Тогда он успокоился и начал переводить как должно: поняв смысл нашего перевода, подбирал японские выражения, то же означающие, не заботясь уже о порядке слов. Но когда случалось, что смысл был сходен и слова следовали одно после другого тем же порядком или близко к тому, то он чрезвычайно был доволен, отчего иногда, поторопившись, впадал и в погрешности, ибо, не поняв хорошенько нашего толкования, но видев, что если японские слова поставит он тем же порядком, как у нас они стоят, то выйдет смысл совершенно различный от настоящего, однако же тотчас с большим восторгом записывал оный и всегда переменял с некоторым неудовольствием, когда мы, спросив его, как он нас понял, находили ошибку и снова изъясняли ему иначе.
По окончании перевода нашего дела (что не прежде случилось, как около половины ноября) написали мы к губернатору прошение, в котором, дав ему титул превосходительства, просили его учтивым образом принять в рассуждение все обстоятельства, доказывающие нашу справедливость, и представить своему правительству о доставлении нам свободы и средств возвратиться в Россию. Над переводом сего прошения немало также мы трудились и хлопотали. Наконец после множества вопросов, пояснений, замечаний, прибавлений и проч., которые мы делали по требованию чиновников, рассматривавших японский перевод, дело сие было кончено и нам сказано, что скоро нас представят буньиосу и что он будет спрашивать нас лично обо всем написанном, чтобы поверить точность перевода.
Между тем, пока мы занимались сочинением своей бумаги, Алексею позволено было и без Кумаджеро быть у нас, но так как мы не доверяли его искренности к нам, то в нужных случаях говорили между собой отборными словами, которых, мы уверены были, он не разумел, а нередко вмешивали и иностранные слова, что Алексей очень скоро заметил и своим языком сказал нам с большим огорчением, сколь прискорбно ему видеть нашу в рассуждении его недоверчивость, и что мы, подозревая его, скрываем от него наши мысли, как будто бы он не был такой же русский, как и мы, и не тому же государю служил. Причем он сказал, что по взятии их на острове Итурупе японцы разделили их на две партии: одну оставили на Итурупе, а другую, в которой и Алексей со своим отцом находился, отправили на Кунашир. Ложное показание, будто русские их послали, выдумано первой из сих партий, но та, где он был, долго отвергала этот обман, пока японцы, застращав их пыткой и наказанием, если они станут запираться, а в противном случае обещая освобождение и награду, не принудили подтвердить выдуманную ложь. Теперь же Алексей сказал нам, что он решился признаться японцам в сделанном курильцами обмане и что он готов перенести пытку и принять смерть, но в правде стоять будет и тем докажет, что он не хуже всякого русского знает Бога. Десять или двадцать лет жить ему на земле – ничего не значит, а хуже будет, если душа его не будет принята в небо и осудится на вечное мученье, почему и просил он нас поместить сие обстоятельство точно так, как он его нам сказывал, в нашу бумагу.
Мысли свои сообщил он нам с такой твердостью и чувствами и с таким необыкновенным до сего в нем красноречием, что не оставалось малейшего сомнения, чтобы он притворствовал и говорил не от чистого сердца. Мы хвалили его за такое доброе и честное намерение и уверяли, что в России за сказанную ими ложь он никогда наказан не будет, ибо до сего доведен он был своими товарищами, но сомневаемся, поверят ли ему японцы, и боимся, чтобы они не подумали, будто мы научили его отпереться от прежнего своего показания. И потому нужно подумать прежде, каким бы образом приступить к сему делу, ибо японцы могут спросить: «Почему Алексей не признался вам в сделанном им обмане, будучи на корабле у вас или и во время вашего заключения, но прежде сего? Времени было на то довольно». – «Нужды нет, – отвечал он решительно и твердо, – пусть они верят или нет, мне все равно, лишь бы я прав был перед Богом; я буду говорить правду, вот и только; пускай меня убьют, но за правду умереть не стыдно». Тут показались у него слезы на глазах; нас это столько тронуло, что мы стали помышлять, каким бы образом, не обвинив бедного Алексея, открыть японцам сей обман, но не находили никакого способа.
Между тем он сам при первом случае объявил переводчику Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав им, будто они были присланы русскими, а напротив того, они сами приехали торговать. Кумаджеро крайне удивился сему объявлению и называл его дураком и сумасшедшим, но Алексей спорил с ним, уверяя его, что он не дурак и не сумасшедший, а говорит настоящую правду, за которую готов умереть.
Мы не знаем, сообщил ли Кумаджеро тогда же объявление Алексея высшим своим чиновникам, но когда нас стали опять водить в замок к губернатору, где он иногда сам, а иногда старшие по нем чиновники, читая японский перевод нашей бумаги, поверяли оный, и дошло дело до того места, где упоминается о сделанном курильцами обмане, тогда Алексей стал отвергать прежнее свое показание с такою же твердостью и присутствием духа, как и нам говорил, почему все бывшие тут японцы, так как и караульные наши в тюрьме, удивляясь тому, что он сам себя губит, называли его несмышленым дураком, вероятно, потому что они считали его действующим по нашему научению, вопреки истинному делу.
Сие его объявление и твердость, с каковою он настаивал в справедливости оного, заставили японцев призывать его одного несколько раз. В таком случае мы жестоко страшились, чтобы они не принудили его признать ложным последнее свое показание и обратиться к прежнему. Почему при возвращении его из замка мы старались тщательно замечать все черты лица его, дабы видеть, в каком расположении духа он находится. А так как ныне позволено нам было иногда выходить из клеток, греться у огня и прохаживаться по коридорам, то мы научали потихоньку матросов, чтобы они выведывали у Алексея, о чем его спрашивали и что он отвечал, и если он сообщит им что-нибудь для нас благоприятное, то они изъявили бы сие нам, кашлянув несколько раз, а в противном случае молчали бы. Однако же, к удовольствию нашему, всякий вечер они поднимали такой кашель, как будто было между ними поветрие, но когда нам удавалось потихоньку разговаривать с матросами, то они чрезвычайно подозревали Алексея и думали, что он хитрит и японцам совсем другое объявляет, нежели как говорит нам. В доказательство сему они приводили некоторые его покушения выведать у них настоящую причину прихода нашего к Курильскими островам и то, что иногда он им советовал открыть японцам прямо все известное им о наших намерениях. Но мы трое полагали, что какое бы ни было прежнее намерение Алексея, но теперь он говорит искренно и решился утверждать правду, что бы с ним ни случилось.