При этом Харджиев был очень сложным человеком. Он был готов идти на любые жертвы ради своих друзей и тех, кого считал талантливыми людьми, но при этом отличался крайней резкостью и нетерпимостью в суждениях. В 1991 году он рассказал о Хармсе и об отношениях в «детиздатовской» компании:
«Евгений Львович (Шварц. — А. К.) был дурак, пошлятина, буржуазный господин. Я вам расскажу про него историю. Он дружил с Олейниковым, они вместе в Детгизе работали. Но Олейников над ним всегда издевался, дружески. И вот приехала какая-то актриса, которая пригласила к себе в номер гостиницы Олейникова, Хармса и меня. Олейников говорит: „Надо Шварца прихватить“. Евгений Львович был очень польщен — для нас это было чепухой, а он очень любил все такое, он очень хотел пойти с нами в гостиницу. По дороге Олейников нам говорит: „Молчите и не говорите ни слова“. У нас все время были разные мистификации, весь этот алогизм был перенесен на быт. Это была бытовая фантастика — с утра до вечера: дразнили, мистифицировали, иногда разговаривали за выдуманных людей. Так вот, приходим, выходит Евгений Львович, на одной щеке еще не смытая мыльная пена. Олейников говорит: „Евгений Львович! Мы никуда не идем, все перенесено“. Он даже поперхнулся! „Вы сами куда-то собрались?“ Он: „Да, то есть нет, то есть да!“ Мы идем обратно, оставив совсем обалделого Шварца, а Хармс начинает разыгрывать Олейникова, уступать ему на каждой площадке дорогу и называть Надеждой Петровной — тот сам был болезненно самолюбив и не любил, когда над ним подтрунивают.
Шварцы были ужасные вещелюбы, собирали фарфор, всякую рухлядь. Хармс очень бедствовал, почти ничего не зарабатывал. Его тетка принесла ему сундучок, который раньше принадлежал ее мужу, бывшему капитану дальнего плавания. Там было много китайских и японских вещей, аметисты в серебре — целый сундучок. И вот к нему пришел Шварц с женой, а он набил мне всем этим карманы и говорит: „Вот видите, тетушка подарила мне, а я подарил это Николай Ивановичу“. А те бесились — по логике он им должен был что-нибудь подарить — довел их до белого каления. Сам он был человек бескорыстный, настоящий инопланетянин. Такие люди, как Хармс, рождаются очень редко. Введенский тоже был замечательный человек. Его „Элегия“ — это гениальное, эпохальное произведение. Он был непутевый, распутник, безобразник, никогда не смеялся, улыбался только.
‹…› Заболоцкий был другой, более рассудительный. Потом их альянс как-то распался. Я помню, он пригласил нас — Хармса, Олейникова и меня — на свое тридцатилетие. А у него была жена, та, которая осталась его вдовой, хотя и бросила его незадолго до того, как он вернулся из лагеря. Она была тогда совсем молоденькая и страшно крикливая — мы ее все ненавидели. Он ее куда-то отослал и устроил такой мальчишник. В доме была только водка и красная икра. Но когда мы проходили мимо коммерческого магазина, Олейников сказал: „Вот хорошо бы нас на ночь сюда“. И мы, напившись, спорили об искусстве. Хармс нарочно называл скучнейшего немецкого художника XIX века (сейчас не помню какого) лучшим художником мира, уверял, что он гений. Все это закончилось дракой. Мы швыряли друг в друга подушками, а потом этот спор о искусстве решили закончить в Русском музее. Утром после бессонной ночи мы пошли туда, смотрели там Федотова, художников первой половины XIX века. Там был смежный зал с огромным дворцовым зеркалом. Кто-то сказал: „Боже мой, что за страшные рожи!“ Я ответил: „Это мы“».
Как легко заметить, злоба и ненависть Харджиева не менее сильны, чем его привязанности. В его отношениях к людям (к тому же Шварцу, например) был яд, порой не менее сильный, чем у Олейникова, но при этом Харджиев гораздо более несправедлив. Точно так же, кстати, он был несправедлив к стихам Олейникова, называя его «самым неинтересным» из поэтов обэриутского круга. Но когда он объяснил причину этой «неинтересности» («он все-таки юморист»), стало ясно, что он ровным счетом ничего не понял во «взрослом» творчестве Олейникова, которое представляло собой новое слово в русской поэзии, открыв в ней никогда ранее не звучавший голос. Что касается якобы всеобщей ненависти к жене Заболоцкого Екатерине Васильевне, то отношение к ней у обэриутского кружка было весьма благоприятное.
Наконец, Е. Л. Шварц с женой действительно любили старинный фарфор и собирали его. Сама идея подобного коллекционирования вызывала ненависть у Харджиева, но никакими «вещелюбами» супруги, конечно, не были. Над их «фарфоровой» страстью друзья иногда подшучивали, но — для сравнения — насколько добрее и тактичнее отразился этот сюжет в сценке Н. Заболоцкого 1931 года «Испытание воли», прототипами которой являются Шварц и сам Заболоцкий. По сюжету сценки Корнеев, пришедший в гости к Агафонову, обнаруживает у него чайник старинного английского фарфора, подаренный ему другом:
К о р н е е в
Боже правый!
Предмет, достойный лучших мест,
Стоит, наполненный отравой,
Где Агафонов кашу ест!
Подумай только: среди ручек,
Которы тонки, как зефир,
Он мог бы жить в условьях лучших
И почитаться как кумир.
Властитель Англии туманной,
Его поставивши в углу,
Сидел бы весь благоуханный,
Шепча посуде похвалу.
Наследник пышною особой
При нем ходил бы, сняв сапог,
И в виде милости особой
Его за носик трогать мог.
И вдруг такие небылицы!
В простую хижину упав,
Сей чайник носит нам водицы,
Хотя не князь ты и не граф.
А г а ф о н о в
Среди различных лицедеев
Я слышал множество похвал,
Но от тебя, мой друг Корнеев,
Таких речей не ожидал.
Ты судишь, право, как лунатик,
Ты весь от страсти изнемог,
И жила вздулась, как канатик,
Обезобразив твой висок.
Ужели чайник есть причина?
Возьми его! На что он мне!
К о р н е е в
Благодарю тебя, мужчина.
Теперь спокоен я вполне.
Прощай. Я все еще рыдаю.
(Уходит)
А г а ф о н о в
Я духом в воздухе летаю,
Я телом в келейке лежу
И чайник снова в келью приглашу.
К о р н е е в
(входит)
Возьми обратно этот чайник,
Он ненавистен мне навек:
Я был премудрости начальник,
А стал пропащий человек.
А г а ф о н о в
(обнимая его)
Хвала тебе, мой друг Корнеев,
Ты чайник духом победил.
Итак, бери его скорее:
Я дарю тебе его изо всех сил.
«Испытание воли» заканчивается полным успехом: победой духа над материей.