— Это ложь! — вскипел Журин. — Все ложь! Подпись его — ложь! Протокол липовый! Подумайте: какая мне выгода от аварии, какая польза?! Если авария подстроена, а я это подозреваю, то ищите кому это нужно, кому это выгодно. Ни один честный человек не поверит, что я подстроил аварию.
— Не отклоняйтесь от темы, — усмехнулся Старинченко. — Авария аварией, а сейчас речь о Круглякове. Вы не верите нам. Хорошо. Вы знаете, что в прошлом были методы, так сказать, специальные, но теперь иначе. Вы читали в газете, что пытки осуждены. Мы вас не пытаем. Легче всего было дать вам покурить, иль чайку хлебнуть, укол всунуть и подписали б как миленький. Сами знаете — не желторотый.
Старинченко щерит мелкие хищные зубы, смакуя перебирает способы пыток и избиений: «стойка», «подвешивание», «костоправка», «скуловорот», «маникюр», лампа, электроток, «тепловые процедуры».
С каждым словом тон становится все более злобным, ненавидящим. С садистским упоением выкрикивает он все новые названия пыток, пока голос не срывается в истерический визг.
— Палкой по пяткам, в почки, потрох, ливер мать! — захлебывается наконец криком Старинченко. Затем, внезапно вытянувшись в струнку, сжав кулаки, зажмурив глаза и проглотив комок, смолкает.
— Мы иначе сейчас работаем, — продолжает после паузы, спокойнее Старинченко. — Мы, вот, приготовили текст вашего показания. Подпишите, и я рву все эти бумажки об аварии — честное слово офицера.
— Читайте. Читайте вслух, товарищ майор не читал. Я без него тут составил.
Журин читает вслух:
— Знаю Круглякова Николая Денисовича как многолетнего заклятого врага отечества, агента американского капитала, люто ненавидящего наш народ, страну, наш социалистический строй. Это Кругляков подделал в сертификате на стальные балки показатель содержания фосфора, чтобы железнодорожый мост, выполненный из этих балок рухнул под поездом в морозный день. Он сам мне тайком сообщил об этом в бараке 18 апреля 1953-го года…
— А почему именно восемнадцатого апреля? — усмехаясь спросил Журин.
— Число не существенно, — торопливо отозвался Старинченко. — Это частность. Ставьте какое хотите.
— Я это не подпишу, — решительно произнес Журин. — Это ложь. Обычное делосочинительство, а говорите, что переменились, закон уважать стали. Кругляков раньше всех сигнализировал, что металл плох.
— Не горячитесь, — уговаривал Старинченко. — Уверен — подумаете и подпишете. Своя голова дороже. Круглякова песня спета. Мы не можем допустить, чтобы такой махровый, стажированный антисоветчик-рецидивист пользовался льготами, которые вот-вот наступят, вылез на волю. Один его вид людей мутит, раздражает. Всю жизнь стоит на своем, сколько ни ломали. Страна от нас требует того, что мы вам предлагаем.
— Вот что, Журин, — поднялся Хоружий, — хочу все-таки доказать вам, что мы честно поступаем. Докажу вам, кто такой Кругляков.
Хоружий подошел к тумбочке, на которой стоял магнитофон. Щелкнул выключатель, завертелись диски и Журин услышал хорошо знакомый голос — усталый, гибкий, с хрипотцой, рассудительный умный голос Круглякова.
«Журин сообщил мне», — неслось из магнитофона, — «что намерен серией аварий вывести из строя всё оборудование сталеплавильного отделения, в том числе электрические устройства».
Хоружий выключил магнитофон.
— Ну, что теперь скажете, Журин? Не ясно ли, что свет — кабак, а люди — бляди? Становитесь, Журин, в наши ряды. Будете счастливы. Выдадим скоро пропуск, дадим работу в конторе, сократим срок, переведем на статус ссыльного. Привезёте свою жену, сыновей. Будем вместе строить светлое будущее.
— Не может быть, — шептал побелевшими губами Журин. — Боже мой, не может быть.
— Своим ушам не верите? — участливо спросил Старинченко. — Можно еще раз прослушать.
— Нет, нет, пожалуйста, — запротестовал Журин. — Это — как обухом по башке.
— Подписывайте, подписывайте, старина, — похлопывал Журина по спине Старинченко. — Никто об этом не узнает никогда. Агентурные данные никто, кроме нас не увидит никогда. Нам не выгодно вас демаскировать. Будете полезны — можем и через полгода вас освободить, даже через три месяца. Поедете на большой завод и будете изредка встречаться за стаканом чая с товарищем из органов.
Жена ничего знать не будет. Ни одна живая душа не пронюхает. Будьте благоразумны. Мы вам уделяем время только потому, что вы человек настоящий: дельный, толковый, знающий, инициативный. Нам дороги такие люди. Мы боремся за человека, за вас. Сейчас у нас другой подход: «Больше внимания к людям, больше уважения, а не казенщины» — такая установка. Подписывайте, Журин и не крутите головой. Переведем вас на другой лагпункт и все будет в порядке. Договорились?
— Не могу я, — стонал Журин. — Рука не подымается.
Все тело его тряслось. Нога, заложенная на ногу, нелепо вскидывалась. Руки как бы отнялись.
— Не тратьте зря времени, — уговаривал Старинченко. — Не упускайте шанс. Сейчас или никогда. Вверху — или вечно под ногами. Вторично никто вам этого не предложит. Будете считаться злостным, неисправимым преступником.
Журин отрицательно качал головой, в которой все гудело, распадалось, лопалось.
— Я подумаю, — бубнил он, — дайте очную ставку.
— Очную можно, — соглашается Старинченко, — но вся беда в том, что Круглякова забрали в центральный изолятор. Им занимаются крупные работники.
— Пусть подумает в одиночке, — буркнул раздраженный Хоружий.
— Еще минутку, товарищ майор, — попросил Старинченко.
Наклонившись над Журиным, доверительным пеняющим тоном, понизив голос, он уговаривал:
— Чудак-рыбак, — вали на жидов. Для этого их и разводим. Чуть откормятся — и на зарез. Таков прынцып. Завсегда нужон Макар, на которого все шишки валятся. Кругляков твой ожидовел. Всю дорогу с меньшевиками якшается. Какой он теперь русский? Даже жена — дочь меньшевика, а меньшевики — то ж жидовский кагал, талмудисты, прохесора, кляп им в дыхало. Весь подрыв от них. От Бернштейна и до Эйнштейна — все уклонисты — жиды. Всегда пятна на солнце ищут. Всё пересмотреть, перетряхнуть норовят гниды. Вали на Круглякова и дело твое правое, победа будет за нами. Его к ногтю, а сам — пасись. Ясно? Что чудак бельмы вылупил? Добра тебе желаю! Выбрось навоз из головы! Подписывай и не канявкай!
— Довольно уговаривать! — стукнул ладонью по столу Хоружий, — не девка красная. Пробы ставить негде. Разжуй и в рот ему положь! У…у…у! Шкура!
— Знай, Журин, — чеканил Хоружий, — у нас нет срока давности. По любому документу прищучим тебя и через тридцать лет. Не надейся на потепление политической погоды. Скоро рассеется туман и кончится слабинка. Достанем тебя хоть со дна морского и кишки выпустим, если будешь контриком.