— Так нельзя говорить, — сказал он, — нельзя же гнать из монастыря всякого, кто в нем думает иначе, чем большинство. Ведь может и действительно оказаться, что в монастыре-то стало темно, и тесно, и тяжело жить и что все его уставы надо переделать заново. Будем же говорить об этом.
— Я хотел только сказать, — возразил Карелин спокойнее, чем прежде, — что мы еще не можем считать себя полноправными членами этого монастыря. Нам надо прежде всего окончить свое учение, и тогда узнаем многое, что может переменить наши мнения.
— Но что же мы узнаем такого? — сказал я. — Вот в гимназиях нас кормят мертвыми грамматиками, греческой и латинской, священными историями, где часто рассказываются невероятные вещи, катехизисами и богослужениями, которые мы все пародируем в смешном виде перед уроком. Неужели это может переменить наше мнение? Я сам стою за науку, но не за казенную, которая только опутывает, — прибавил я, вспоминая прежние слова Алексеевой, которыми она примирила меня с перспективой оставить учебное заведение.
— Какова у нас наука ни есть, но она пока единственная, и если мы хотим другой, то должны сначала сами доучиться и потом уже учить других, как хотим.
— Но ведь правительство нам не даст сделать этого, а велит учить, как учили прежде, или убираться вон из монастыря!
— Но без правительства нельзя. Я ведь тоже читал запрещенные книги и нахожу, что анархия, которую в них проповедуют, приведет только к всеобщему грабежу, и в результате будет деспотизм еще хуже, чем теперь. Так было и во Франции после революции, так будет и у нас!
Оправившись от первого волнения, он начал теперь спорить серьезно, по существу. Ему недоставало еще лет трех до совершеннолетия, но было видно, что он читал и думал не менее, чем многие из совершеннолетних. Будущий талантливый профессор начал в нем чувствоваться и теперь.
— Неужели вы думаете, — сказал он, — что наши крестьяне, тоже поголовно безграмотные или малосведущие, сумеют устроить что-нибудь путное в общественной жизни, если им предоставить полные гражданские права? Вот помещик рядом с селом, где я живу, тоже захотел посоветоваться с ними на сходе при устройстве школы и спрашивает: «Чему учить ваших детей?» А они отвечают: «Научи считать по счетам, да чтобы читали псалтирь над упокойником!» И больше ничего не могли прибавить.
Все засмеялись. Мое положение становилось плохо. Он быстро воспользовался своим преимуществом.
— Для того чтобы знать, чему учить других, нужно прежде всего самому знать все науки, а то и мы можем оказаться в таком же смешном виде перед теми, кто их уже изучил.
— Но ведь и кончившие университет говорят, что там теперь чисто казенное, сухое, специальное обучение в одной какой-нибудь области и общего знанья не дается. Оно теперь лучше всего достигается самообразованием.
— Разве я, — возразил он, — против чтения и самообразования? Мы здесь все читаем много и вместе, и порознь такого, чему нас не учат. Я только говорю, что без правительства нельзя жить, что будет всеобщий грабеж и начнут убивать друг друга.
Меня так и подмывало отпарировать ему часто слышанной мною всеупрощающей фразой Кравчинского и Алексеевой: как только не будет частной собственности и начальства с палкой, так все люди почувствуют себя братьями и сестрами, и никому и в голову не придет делать что-нибудь дурное. Но в глубине души я сам не верил в этот всеобщий рецепт, бывший тогда в большом ходу среди молодежи.
— Анархию, — ответил я, — в тех книгах понимают как общественный строй, где не будет больше лишь такого начальства, которое стоит с кулаком над головами всех неначальствующих. И такая анархия придет рано или поздно!
— Как же она придет?
— Вы ведь убеждены, — хитро спросил я его, — что человечество идет вперед с каждым поколением и совершенствуется?
— Да, это ясно видно из истории.
— Ну вот! — воскликнул я, торжествуя, что он попался. — Представьте, что наступило такое время, когда все вопросы между народами стали обязательно решаться по согласию, без войн. Ведь тогда не надо будет и войск, а с ними и военного министерства! А когда человечество нравственно разовьется до того, что воровство, грабеж, насилие станут ему так же противны, как нам теперь людоедство, тоже процветавшее у диких, но уже никому из нас не приходящее в голову, тогда не нужно будет и полиции и судов! Значит, и министерство юстиции и полиция исчезнут с лица земли. Что же останется тогда от правительства? — Министерство народного просвещения, а оно уже и не начальство, потому что ему подчиняются только дети!..
Я, конечно, не помню всех деталей этого, памятного для меня вечера, где я впервые исполнял поручение только что принявшего меня в свои члены тайного общества и от результатов своей миссии ждал того или иного отношения ко мне товарищей. Я многое совсем позабыл, но последний эпизод спора ярко остался у меня в памяти. Когда мы оба утомились, Армфельд снова заговорил тем же слишком солидным низким тембром, показывающим, что он мысленно округляет каждую свою фразу, стараясь выражаться литературно.
— Теперь, когда вопрос уже выяснился, было бы желательно определить к нему наше отношение, которое осталось неясно, так как говорили, главным образом, только двое, а большинство лишь слушало молча. Пусть же кто находит, что мы должны принять участие в революционном движении, которое происходит теперь, поднимет одну руку.
Поднялось огромное большинство рук.
— А теперь пусть поднимут руки те, кто думает, что надо устраниться!
Поднялось только четыре руки, в том числе и Карелина.
Это было так неожиданно для меня! Считая себя пришельцем извне в уже сформировавшийся товарищеский кружок, я всех молчавших считал настроенными против себя, и вдруг вышло совершенно наоборот!
Карелин, напротив, казался очень опечаленным. Теперь я понял, почему он начал свой спор в этот вечер так раздражительно.
«Они, — подумал я, — очевидно, виделись друг с другом еще до моего прихода, и интерес большинства к начавшемуся движению тогда же выяснился. Значит, моя сегодняшняя заслуга для расширения революционного движения вовсе уж не так велика в действительности! Это не я вызвал переворот среди них своим приходом! Он был подготовлен в их душах еще ранее, а я прямо попал на благодатную почву!»
Нам принесли разных холодных закусок вместо ужина. В первом часу ночи все остальные разошлись, а я остался ночевать у Армфельдов. Перед сном меня пригласили еще вниз посидеть с его матерью и сестрой, и последняя, узнав от брата о результатах голосования, была, очевидно, чрезвычайно довольна. Она приписала все мне и перед прощанием крепко и многозначительно пожала мою руку.