- Все! - сказал я.
- Утрись, - сказал Антон.
Я утерся рукавом телогрейки, и мы медленно пошли к лагерю.
- Значит, так, - неторопливо говорил Антон, - с яйцами кончено: "опарыши" пошли, то есть птенцы в них начали заводиться. Они уже для промысла негодны, эти яйца. Сейчас станем бить кайру. Ты на скалы-то сможешь идти?
- Смогу, - ответил я.
- Сможет, - сказал Арся.
До войны эта птица не была промысловой. Ее били только промышленники на корм собакам да на приманку песцам. Люди ее не ели - зачем ее есть, когда были утки, гуси, и даже курицы были. А кайра жесткая, воняет рыбой, и еще всякие привкусы неприятные в ней. Но ведь до войны и тюленину не ели, и столярный клей, и хряпу - капустные ошметья - тоже не ели. А кайра жирная, питательная, калорийная, а вкус - да аллах с ним, с этим вкусом! Если эту кайру просолить как следует, совсем неплохо, а калорийность - это ведь очень важно, во время войны особенно.
И мы начали бить кайру.
Эта работа была и легче, и труднее. Я тогда хотел, чтобы она была как можно труднее, - за работой многое забывалось.
Приходилось по-прежнему ползать по скалам, да еще с длиннющим шестом в руках. На этом шесте торчал острый наконечник с отходящим в сторону таким же острым зубом, похожим на клюв хищной птицы. Шихало - так называлось это оружие. И этим шихалом надо было бить кайру.
Самым нелегким делом занимались ребята, которые в маленьких лодочках собирали сбитую шихалом или из малокалиберки кайру внизу, в море. Один орудует вовсю веслами, а двое других вылавливают птиц из воды и бросают на дно лодки. Спокойным Баренцево море не бывало никогда, особенно у берегов. Лодку крутило туда и сюда, толкало во все стороны, то и дело грозило стукнуть об острые зубья прибрежных камней. Мокрыми с ног до головы, с окоченевшими опухшими руками выходили ребята на берег. И все-таки я рвался именно к этой работе, и в очередь и не в очередь. Потому что там уже вовсе было не до разных мыслей. Кроме того, мной владела какая-то ярость, словно я, берясь за эту адову работу, мстил и себе за свою прошлую слабость и врагам. Вроде бы воевал.
Людмила Сергеевна, видно, понимала мое состояние и не говорила мне ничего. Однажды только сказала:
- Мне кажется, Дима, что ты уж привык. Если хочешь, можешь идти в лодку когда угодно... Только прошу тебя, все-таки поосторожней.
Однако осторожнее не очень-то удавалось - само море не давало. И как-то мы, Колька Карбас, Саня Пустошный и я, все же врезались в торчащий у берега черный и блестящий камень. Правый борт лодки хрустнул как орех, и мы забарахтались в ледяной воде. Самым страшным оказалось то, что Саня не умел плавать... Дальше у меня все смешалось в один сумбур. Я помню дикий крик Кольки:
- Скидавай сапоги! Плыви к Сане...
Помню, как уходила под воду и всплывала светлая Санина голова и вскидывались вверх его руки, помню оглушающий рев прибоя, доски от нашей лодки, удары об острые камни... Последнее, что я помню, - это то, что мы все-таки подхватили Саню и как-то оказались на узенькой кромке берега. И опять провал, ватный туман, ни рукой, ни ногой не пошевелить, и грохот в ушах... то ли шум прибоя, то ли самолеты с черными крестами, заходящие на сторожевик, и отец, стиснув зубы, бьет по ним из зенитки...
Провалялся я почти три недели, и, если бы не какое-то новое чудодейственное лекарство, стреп-то-цид, кажется, который привезли с Большой земли летчики из отряда Марузука, я бы отдал концы - жуткое воспаление легких у меня было.
Когда я первый раз понял, что пришел в себя и лежу почему-то в избе Прилучных, я увидел перед собой Кольку Карбаса.
- Ну вот, ну и ладно, порядочек, значитси, - бормотал он, оклемался, значитси...
- Как Саня? - еле разлепив губы, спросил я.
- Саня? Ну что Саня, - забормотал Карбас, - Саня... того, в порядке Саня...
Он щадил меня, Карбасище мезенский. Он, видите ли, не хотел меня тревожить - мол, я больной еще...
А Саня Пустошный умер. Когда мы его вытаскивали, он почти уже и не был живым - волна ударила его головой о камень, и... и его не довезли даже до Малых Кармакул - в пути и умер.
А я поправился. Я поправился быстро и снова пошел в лодку... И на жестокий счет войны, на проклятый счет фашистов записал еще одно имя: Саня, Саня Пустошный.
Мы все стали немножко суровее, немножко молчаливее. Мы работали. Промышляли кайру, шкерили ее и засаливали. Любое дело здесь не было легким, но если мы стонали, то стонали только про себя, молча.
Шкерить - это значит сдирать с птицы шкурку и потрошить. На холодном ветру это было не просто, а еще хуже - потом мыть и полоскать тушки в бочке с морской водой. И уж совсем неприятным делом была засолка. Крепчайший раствор соли - тузлук - разводился в брезентовых чанах. В этот раствор бросали кайриные тушки, там они солились вроде сами по себе, но у засольщиков ныли, саднили разъеденные солью руки, покраснели и слезились глаза. Да и другим было несладко: у тех, кто в лодках собирал птицу, распухали, как при ревматизме, и болели ноги, а на руках кровавые мозоли натирались от весел. У тех, кто стрелял или "шихал", трещали все кости от постоянной "гимнастики" на скалах. Но мы работали! И за работой забывалось горе... нет, не забывалось - затаивалось...
21
Прилучный стоял перед Людмилой Сергеевной. Вид у него был хмурый и смущенный.
- Слышь, комиссар, ты на меня не серчай, - проговорил он наконец, отводя глаза в сторону, - не хотел я тебя расстраивать, да и молчать нельзя.
- Что случилось? - с тревогой спросила Людмила Сергеевна.
- Мы с Ваняткой на дальний промысел собираемся, а тут, понимаешь, такое дело...
- Да не тяните вы, Иван Иванович!
- Вообще-то, ерунда, да и песцы эти - так, барахло одно, некондиционные. Ребятишкам ушанки справить хотел...
- Какие песцы? - ничего не понимая, спросила Людмила Сергеевна.
Прилучный переминался с ноги на ногу и что-то бормотал, потом махнул рукой и решился сказать:
- В баньке у меня те песцы лежали. Пять штук. Так вот, нет их сейчас... Понимаешь?!
Людмила Сергеевна подавленно молчала. "Вот оно, - думала она. - Я-то, дура, на себя понадеялась: справлюсь, пригляжу..."
- Найдем, Иван Иванович, - с трудом выговорила она, - не беспокойтесь.
- Да я не о себе беспокоюсь. Пропади они пропадом, те песцы шелудивые. У меня за тебя, комиссар, душа болит. Тут и еще дело есть...
- Что еще?! - взволнованно спросила Людмила Сергеевна.
- Гагачий пух кто-то из гнезд выбирает. А это уже дело, считай, государственное. Пух этот - валюта, золото чистое.
- А... может, другой кто? Со стороны?
- Других тут нет. Ненцы ежели когда забегают, так они знают, что тут мы с Ванюшкой промышляем, чужого они никогда не тронут... Уж ты сейчас-то промолчи, не тревожь ребят, а дальше присмотри. Да кому-нибудь из надежных парнишек своих скажи. Нельзя ведь так-то... А на меня не серчай, что сказал. - Он снял шапку, поклонился ей в пояс и ушел вниз.