Лакей в белой куртке вкатил столик, снял салфетку и удалился. Орлов намазал маслом горячий тост, откусил уголок, принялся за яичницу с ветчиной, иногда отхлебывая кофе. К сливкам он не прикоснулся. Он не был, видимо, особенно голоден. Слушал он рассеянно, иногда задавая вопросы, которые должны были меня запутать, сбить. Но в основном — почти не прерывал.
Я же старался не пялиться на еду, не показать, что я голоден, не потерять лицо. Я не ел больше суток.
Подтерев остаток желтка кусочком круасана и отпив последний глоток кофе, Орлов отодвинул столик, на котором оставались еще булочка, масло, кувшинчик со сливками и полкувшинчика кофе, достал пачку «Лакки Страйк» (я навсегда запомнил эту — в те годы зеленую — пачку с красно-белым кругом), вынул сигарету и закурил.
— Мы вам сообщим.
* * *Уже во время второй мировой войны в Москве я более подробно узнал об обстоятельствах бегства Орлова.
Из Испании его вызвали во Францию для встречи с высоким начальством на борту парохода «Свирь» в порту Гавр. Орлов понял, что его вызывают не для встречи с наркомом Ежовым, а для ареста. Орлов, который, приезжая в Москву, докладывал лично Сталину, пользовался редкой привилегией — он жил за границей с женой и дочерью. Они ждали его во Франции, в Перпиньяне. Он выехал на машине. После его отъезда обнаружили, что он по рассеянности взял с собой ключ от сейфа. В Париж, в советское посольство, была послана шифровка: как только приедет Орлов, пусть пришлет ключ с нарочным обратно! Орлов в посольстве не объявился и бесследно пропал. Сейф вскрыли. Там не хватало тридцати тысяч долларов, — суммы по тем временам вполне солидной.
Зато там было письмо. В нем Орлов писал, что не хочет возвращаться в СССР и обрекать себя на смерть, а семью на мучения. Но в Москве оставалась его мать, и он ставил условие: пока ее не тронут, он не выдаст ни одной из известных ему тайн советской разведки.
Когда мне рассказали эту историю, с момента бегства Орлова прошло лет пять. А мать его продолжала жить в Москве на старой своей квартире, и никто ее не тревожил.
Но в 1957 году — мать Орлова давно умерла, и не было у беглеца заложников в Москве. Умер Сталин, изменился весь мир. Однако, когда в комнату гостиницы «Лэтэм» в Нью-Йорке ворвались рано утром люди со словами: «Полковник, нам все известно о вашей шпионской деятельности», — то мой друг Вилли Фишер, прикрывая одной рукой срам, потому что он был гол, а другой шаря по ночному столику в поисках очков и вставной челюсти, уже знал, что через несколько дней заявит агентам ФБР:
— Я полковник советской разведки Рудольф Иванович Абель.
Он знал, что ему после ареста предстояло проверять Шведа...
3. Мой учитель шпионских наук
— Познакомьтесь, — сказал начальник курсов радистов Женя Геништа, — товарищи Абель и Фишер.
Геништа и сам, вероятно, не знал, кто из них кто. Неразлучные товарищи, которых — как выяснилось потом — за глаза называли «Фишерабель» или «Абельфишер», были в штатских пальто, из-под которых выглядывали заправленные в сапоги галифе. Один был атлетического сложения блондин со слегка вьющейся шевелюрой, другой — сильно полысевший тощий брюнет с длинным, красноватым, постоянно шмыгающим носом.
Когда это было?
В ночь на восьмое ноября 1941 года я патрулировал с другим бойцом Отдельной мотострелковой бригады особого назначения НКВД СССР перед зданием Дома Союзов. Там мы квартировали.
Наутро наша бригада участвовала в историческом параде на Красной площади.
Согласно истории, участники парада прямо с площади отправлялись на фронт, проходивший по окраине города.
Отправлялись, однако, не все. Наша бригада никуда не делась. Ей предстояло, в случае чего, оборонять центр Москвы и, в частности, Кремль.
Вскоре после этого меня направили в школу радистов на улице Веснина, в двухэтажный деревянный дом на углу улицы Луначарского, где позже была детская библиотека. Там, в школе, я слушал сообщение о нашем контрнаступлении под Москвой и новогоднее поздравление Михаила Калинина. Это уже получается январь.
Но то было задолго до окончания курсов. А пока я постиг премудрость работы на ключе, наступил февраль, не меньше.
Потом, после выпуска, был период «смотрин». Приехали разные деятели выбирать себе людей.
Для большинства выпускников, не знавших ни одного языка, кроме русского, вопрос решался просто. Они шли либо в партизаны, либо в опергруппы в оставляемых при отступлении городах. Все они быстро разъехались.
Мой случай был несколько особый. Не всякого можно без труда выдать за француза!
Кто возьмет меня? Хозяин школы — Четвертое управление? Или Первое?
В опустевшей школе стали мелькать странные люди. Несколько дней перед отправкой прожил у нас вместе с сыном голландский пастор Круит, человек лет шестидесяти.
Выданный еще до приземления в родной Голландии, он сразу попал в руки гестапо и погиб.
Однажды, когда в нашей опустевшей комнате на шестерых я читал, лежа на койке, в дверь заглянул неизвестный мне человек и сделал знак следовать за ним.
* * *Среди типично еврейских лиц есть вариант, который я назвал бы «лошадино-верблюжий». Можно, однако, отдаленно напоминать чертами лица арабского скакуна или гордый корабль пустыни и быть при этом красивым, как это было с Пастернаком. С Яковом Серебрянским такого не случилось.
В профиль его голова с огромной лысиной и патлами на затылке походила на щедро посыпанный перхотью гигантский боб. Умное выражение глаз скрадывалось ледяным и надменным равнодушием взгляда, а утолщенный на конце длинный нос уныло и неопределенно сворачивал напоследок куда-то в сторону.
Гимнастерка тонкого габардина подчеркивала щуплость груди и сутулую спину; заправленные в хромовые сапоги галифе не оставляли иллюзий относительно кривизны тоненьких ножек.
Нынешний израильский парашютист стал бы вам доказывать, вопреки очевидности, что Серебрянский — не еврей: таких не бывает! это карикатура, выдумка антисемитов.
Ясно было, что звание майора Государственной безопасности (их потом начали переаттестовывать на генералов) и многочисленные ордена, привинченные к его гимнастерке, Серебрянский заслужил не красотой и не военной выправкой.
Странное дело — я лишь один раз нашел его имя в вышедших за границей многочисленных книгах о КГБ. А ведь Рудольф Абель и Вилли Фишер называли его почтительно «старик» и считали своим учителем.
В чекистских кругах о Серебрянском ходили легенды. Он был также гордостью довоенного московского еврейства, живым доказательством того, что «без наших голов они все равно не могут», того, что для умного еврейского мальчика при советской власти все дороги открыты!