После смерти моей жены мне казалось, что все светлое отлетело из моей священнической жизни. Несомненно, что близость могилы моей жены, которую я постоянно посещал, действовала на меня подавляюще. Я был так удручен, что стал опасаться за свои мозги. Мне представлялся случай переменить место и может быть, начать новую жизнь, но я решил сделать попытку поступить в духовную академию в Петербурге. Я сообщил о своем намерении архиерею, и тот одобрил меня и сделал все, что мог, чтобы помочь мне. Затруднение заключалось в том, что поступающие должны иметь отличный аттестат о поведении в семинарии. Снова всплыло клеймо, наложенное на меня семинарским начальством, но архиерей[6] написал через Победоносцева[7] письмо в комитет Святейшего Синода, прося, чтобы меня допустили к экзамену без представления аттестата о поведении из семинарии, причем прибавил, что два года знакомства с моей деятельностью убедили его, что я заслуживаю их милостивого внимания.
Мне оставалось только два месяца подготовиться к экзаменам, и затем я поехал в Петербург.
О том, как я виделся с Победоносцевым и его помощником Саблером,[8] о том, как я поступил в академию, мечтая попасть в самое святилище науки, и что из этого вышло, я расскажу в следующих главах.
Глава четвертая
Крайности встречаются в Петербурге
Я поехал в Петербург, чтобы поступить в академию, но по дороге туда я заехал в Сергия-Троицкую лавру, знаменитый монастырь, куда ежегодно стекаются сотни тысяч богомольцев со всех концов России и где покоятся мощи основателя монастыря преподобного Сергия Радонежского. Я это сделал по просьбе епископа Илариона, который желал, чтобы я поклонился мощам св. Сергия. В то время я уже не верил в нетленность тел святых мужей, но тем не менее я чувствовал благоговейное побуждение преклонить колена перед святым, жизнь которого представлялась мне идеалом, к которому я стремился всем сердцем. Преподобный Сергий жил всегда согласно тому, как он проповедовал. Он не был из числа тех святых, которые удаляются в пустыни и боятся соприкосновения с греховным миром. Он проповедовал любовь к ближнему и сам любил его и, отдавая ближнему все, что имел, сам жил очень скудно. Он проповедовал прощение, сам прощая. Несмотря на свою святость, он был большой патриот, и за это я еще больше любил его. Когда Дмитрий Донской шел на битву с татарами, чтобы освободить страну от татарского ига, он благословил его и дал ему в помощь двух иноков, которые оказались храбрейшими воинами того времени.[9]
Когда я подъезжал к монастырю, торжественно звонил колокол, величайший в России, наполняя воздух и потрясая, как мне казалось, даже землю божественным призывом. Я вошел в церковь с чувством любви и благоговения к месту покоя св. Сергия — этого проповедника любви и смирения. Я спешил к раке преклониться перед нею, как вдруг в церковь вошел московский митрополит Владимир[10] в сопровождении целой свиты архимандритов и монахов низших рангов. Сам он выглядел просто, но вид жирных и упитанных монахов и духовных лиц неприятно поразил меня. Митрополит служил всенощную, так как на другой день праздновалась память св. Сергия. Духовенство и монахи с буквальной точностью подражали митрополиту: одновременно с ним крестились и кланялись, причем я заметил, что когда они не крестились и не кланялись, то обменивались замечаниями и шутками и вели себя не так, как подобает в таком святом месте. Церковная служба, очевидно, не имела для них значения. Их лицемерие в доме проповедника правды св. Сергия наполняло меня негодованием, и я ушел, не дождавшись конца всенощной и не преклонив колен перед мощами, так как считал богохульством сделать это на глазах этих фарисеев.
Когда я вернулся в свою комнату, меня ожидала телеграмма, извещавшая, что мою просьбу о поступлении в академию учебный комитет Святейшего Синода будет рассматривать через два дня, так что я должен был выехать немедля. Так как я должен был несколько часов ожидать поезда в С.-Петербург, то я пошел осмотреть колокольню Ивана Великого в Кремле. Сторож, который со мной поднялся, показал мне старинный колокол, отобранный от древней Новгородской республики. Почти под облаками, высоко над людными улицами, я глядел на этот колокол, и мое воображение представляло себе фигуры тех людей, которых он в давно минувшие века созывал на свободные собрания. Хотя я еще тогда ни в чем не был противником самодержавного правления, все же не мог удержаться от смутного ощущения грусти и сожаления об этом свободном государстве, покоренном самодержавной Москвой. Я также посетил древний Вознесенский собор, который славится своим хором, и, слушая старинные напевы, я перестал сознавать окружающее, и опять в воображении предстало передо мной вдумчивое лицо моей молодой жены; затем я снова увидал ряды жирных, лоснящихся монахов в Сергиевском соборе, и вновь мною овладело сомнение, и слезы подступили к глазам. Я Москву видел мало, но город этот мне понравился. Узкие неправильные улицы, маленькие простые дома, стоящие рядом с дворцовыми зданиями, Кремль с его историческими событиями — все это было близко моему сердцу. Вид бедного молодого крестьянина, стоящего посреди улицы и усердно молящегося, с глазами, устремленными на церковь, усилил это впечатление. Но необычайное обилие питейных заведений и бесчисленные городовые, грубые красные лица которых носили явные признаки их пристрастия к пьянству, — были чрезвычайно неприятны.
Вид Петербурга очень поразил меня. Я ожидал увидеть большой мрачный город, окутанный дымом и туманом, населенный бледными, худыми, нервными, благодаря их нездоровой и неестественной жизни, людьми. Но стоял июль; день выдался светлый, солнечный; город показался мне в самом лучшем виде; всюду слышался веселый шум и кипела оживленная деятельность. Народ, который я встречал, вовсе не казался мне угнетенным, мрачным; напротив того, он был энергичнее, здоровее, чем обитатели моей мирной и поэтичной Полтавы. Зато дома показались мне однообразной архитектуры и походили на большие казармы. И действительно, среди построек много казарм, так как город переполнен военными и полицией.
В моей судьбе принимал участие не один епископ Иларион, но еще и одна дама, очень богатая полтавская помещица, которая предложила мне остановиться в ее изящном доме на Адмиралтейской набережной и написала обо мне Саблеру, могущественному помощнику обер-прокурора. Комнаты, мне предназначенные, были чрезвычайно удобны и выходили на Неву; но я был так поглощен своими собственными думами, что почти ничего не замечал, и как можно скорее отправился к Саблеру. Он немедля принял меня, очевидно, ввиду переданного ему мною рекомендательного письма. То, что я раньше слыхал об этом высокопоставленном чиновнике, было не очень лестно. В бытность свою студентом в С.-Петербургском университете, молодой Саблер регулярно посещал те церкви, в которых бывал Победоносцев, становился на видном месте перед его глазами и усердно молился. Говорят, что таким путем ему удалось с ним познакомиться и войти в милость. Позднее Саблеру удалось стать управляющим одним из великокняжеских дворцов, и с течением времени он сделался помощником прокурора Святейшего Синода, делаясь постепенно правой рукой Победоносцева и заменяя его в его обязанностях в случае отсутствия или болезни. В продолжение своей карьеры он служил не какому-либо принципу или идеалу и не родине, а лишь собственным интересам и всему, что могло помочь его обогащению или производству в высшие чины. Я не могу ручаться за достоверность этих рассказов, но впечатление, произведенное на меня Саблером, было безусловно не то, которое произвел бы благочестивый слуга Бога. Саблер был высокий седой мужчина, с умильной улыбкой и милостивыми манерами. Он выказал мне особое расположение, пригласил меня завтракать и обещал похлопотать о моем поступлении в академию. «Мы знаем о вашем плохом поведении в семинарии, — сказал он, — мы знаем, какие идеи вы в то время имели. Но епископ написал мне, что вы совершенно изменились с тех пор, как стали священником, и оставили все ваши глупые понятия. Да, да, мы вас примем, и мы надеемся, что вы будете думать только о том, как бы сделаться верным слугой церкви, и будете работать исключительно для нее».