Это отвлекло внимание государя от меня, и он отозвал собаку словами:
— «Милорд!», «Милорд!»
От этой встречи у меня осталось только смутное воспоминание о государе, а именно о несколько жестком выражении его глаз. Один старик, военный, которому я сообщила это впечатление, возразил, что взгляд (Николай I знал устрашающее действие своих «змеиных глаз», ценил действие взгляда и даже упражнялся в нем, беспрестанно пробуя на улице, во дворце, с своими детьми, министрами, вестовыми и фрейлинами, имеет ли его взгляд свойство гремучей змеи останавливать кровь в жилах (Герцен «Былое и думы»)) у государя сравнительно с его отцом Николаем I, мягкий; в нем нет той твердости. Отец его, бывало, одним взглядом смирял непокорных, и по этому поводу рассказывал, как однажды Николай словами: «на колени!» усмирил народ во время холерного бунта.
Вообще же государь мне показался прекрасным, стройным джентльменом, которого все должны любить и считать за честь иметь своею главою. Впоследствии, встретив его несколько раз в великолепной парадной форме, я почувствовала, что в нем есть нечто величественное, какая-то сила, свойственная людям, облеченным властью. Великий князь обожал его.
— Если со мной случится несчастье, — говорил он, — только он один и пожалеет меня.
— А ваш отец? — спросила я.
— Мой отец, — воскликнул великий князь, — у моего отца только две страсти: честолюбие и танцовщица Кора Парль (Кузнецова)), а у государя золотое сердце, и он любит своих.
— Милая моя, — прибавил он с грустью, — я человек отмеченный роком, рожденной под несчастной звездой.
И он рассказал мне странный сон, виденный им три ночи сряду в Афинах, где он находился тогда со своей матерью и сестрой Ольгой[4].
— Мне грезилось, что я был осужден на смерть за какой-то позорный поступок и приведен для казни в Николаевскую залу, всю обтянутую черным крепом. Моя семья в трауре; император бледен, как привидение. Меня повели к роковой площадке вдоль рядов солдат моего полка; я взошел на нее и увидел стволы направленных на меня ружей. Зрители рыдали; императрица, и моя мать на коленях умоляли пощадить меня. Но он сказал «не могу», взошел на площадку, три раза поцеловал меня и, обратившись к толпе, громогласно произнес: «как дядя, я его прощаю и люблю; как государь, я вынужден присудить его к расстрелу». После этого он удалился; мне завязали глаза, связали назад руки; раздалась команда — пли! И я, вздрогнув, проснулся весь в холодном поту…
Я начинала понимать характер великого князя; он был нервен, высокомерен и раздражителен до бешенства и в тоже время добрый, заботливый, любящий и покровительствующий всему, что близко касалось его — от меня до своей последней собаки. Он был скуп на малые расходы и безрасчетно щедр на большие.
Делая сцены из-за 5 рублей, он в то же время осыпал меня тысячами. Это было следствием его воспитания; получая до 20-летнего возраста всего 10 рублей в месяц, он вдруг вступил в обладание всем своим состоянием (200.000 рублей дохода), которое ему казалось неисчерпаемым.
Члены императорской фамилии не носят с собой денег; делая покупки, они оставляют в магазине записку, по которой расплачивается дворцовая контора, и поэтому они не знают счета деньгам; торгуясь из-за копейки и бросают тысячи. Великий князь был в молодости несчастен. Его воспитатели, по большей части, немцы, утомляли, мучили и даже били его, вследствие чего он ненавидел немцев; физический и моральный надзор за ним был хуже, чем за любым мелким дворянином из его подданных. Ему, например, дозволяли питаться, как угодно; любимой пищей его стал чай с хлебом; только после многих ссор и раздоров мне удалось заставить его изменить эту расслабляющую диету на нормальную.
Однажды, поссорившись с ним, я слегка ударила его по щеке.
— Как вы осмелились, — закричал он в ярости, — ударить великого князя!
Я возразила, что для меня он не великий князь, а мой друг, который не должен забываться. Он ушел раздраженный, но вскоре возвратился.
— Как жаль, Фанни Лир, что не ты была моей воспитательницей.
Я ревнива и не скрывала этого, и он часто поддразнивал меня. Его старались уловить в свои сети не только женщины моего круга, но и великосветские дамы, принимавшие в своих будуарах в соблазнительном дезабилье, но он гнушался ими и не раз, отдавая мне их письма, говорил:
— Эти, с вида нравственная, особа на самом деле развратнее последней потаскушки и они еще смеют осуждать тебя!
Когда мне случалось сидеть в театре бок обок с этими госпожами, и они слегка отворачивались от меня, я храбро повертывалась к ним спиною; сила была на моей стороне — я владела великим князем и их письмами.
Отрывки из моего дневника. Пасха
По этим отрывкам из моего дневника, рисующим мое тогдашнее настроение, можно убедиться, что в моей жизни были не все только розы.
Бездна неприятностей… Муки ревности, любви и ненависти попеременно терзают меня. Вчера я убила бы его, а сегодня душу в своих объятьях. Нет, это не тот, о котором я мечтала.
Отчего же я не в силах совладать со своей страстью?
Если бы женщины были свободнее, было бы мало, таких, как я; но жизнь моя — не преступление. Я предпочла свободу тюрьме в сетях добродетели и приличия. За это свет меня осуждает и презирает, а я борюсь с ним и… пренебрегаю его мнением.
Женщину любят то, как добычу, то, как игрушку, то, как богиню. Иные видят в ней любовницу и товарища; такова любовь ко мне Николая.
Париж для меня то же, что Мекка для мусульманина. Там я желала бы жить и умереть. Я люблю Россию, но Франция с ее дьявольской столицей мне милее всего.
Порою я чувствую усталость и отвращение ко всему; все тяготит меня — от служанки, распоряжающейся моим туалетом, до великого князя, который распоряжается мной.
За пять месяцев нашей связи великий князь ни раза не отлучился от меня более, чем на полчаса, таковы все мои любовники: пока любят, они без ума от меня и не дают мне передохнуть.
Я обедала с греческим посланником. Он рассказывал анекдоты о греческом короле и маленьком принце Константине.
Однажды посланник попросил у его величества позволения взять к себе на колени королевича.
— Боюсь, как бы вы его не уронили, — сказал король, — потому что в таком случае греки прогонят меня.
В другой раз, беседуя с матерью королевы Ольги, он сказал какой-то комплимент ее красоте и на ее замечание о красоте его жены сказал: «Да, она прекрасна, как афинская развалина».
В 15 лет невинность женщины называется наивностью; в 20 — простоватостью, а после этого глупостью. Вот почему я восклицаю вместе с героиней Мольера: «Je ne veux point passer pour sotte, si je puis»[5].