Нас никогда особенно не замечали в этом чопорном Сент-Луисе; более того, я и моя сестра Роза были очень одиноки здесь в детстве и в юности. К тому же, хотя мой отец заслужил себе репутацию большой шишки в Международной обувной компании, ему незадолго до получения мною гранта Рокфеллеров крупно не повезло во время одной игры в покер в Джефферсон-отеле, растянувшейся на всю ночь — об этом публично не высказывались, но ходило много слухов. Кто-то из партнеров по покеру назвал отца «сукиным сыном», и мой папочка, достойный потомок почтенных предков из Восточного Теннесси, врезал этому выродку так, что тот свалился на пол, но потом вскочил и откусил у отца ухо, по крайней мере почти всю внешнюю его часть, так что Си-Си[6] отвезли в больницу на пластическую операцию. Хрящ для пересадки взяли из его ребер, а кожу — с зада, и откушенную часть уха не пришили тщательно на место, а скорее кое-как приляпали. Слухи об этом инциденте принесли семейству некоторую — дурную — славу как в Сент-Луисе, так и по всему округу, тень от нее легла и на меня, когда я получил фант от Рокфеллеров, и думаю, что именно с тех пор возник как публичный, так и личный интерес ко взлетам и падениям нашей удачи…
В воскресенье у меня был обед с «великим» русским поэтом Евтушенко. Он приехал ко мне в «Викторианский люкс» с опозданием на час, его сопровождал очень толстый молчаливый человек, которого он представил как своего переводчика — что показалось мне странным, поскольку он прекрасно владел английским.
Накануне вечером он по моему приглашению смотрел мою новую пьесу «Предупреждение малым кораблям», и теперь немедленно бросился на нее в атаку.
«Вы вложили в нее только тридцать процентов вашего таланта, и это не только мое мнение, но и мнение зрителей, сидевших вокруг меня».
Я был крайне опечален, но сохранил самообладание.
«Зато я счастлив узнать, — сказал я ледяным тоном южной леди, — что такая большая часть таланта еще осталась у меня».
Он продолжал в том же духе — очень говорливый и очень представительный молодой человек, пока ресторану в моем отеле не подошло время закрываться.
Не помню, кто — я или он — предложил пойти в «Плаза», до него можно было дойти пешком.
Он сказал мне, когда мы пришли туда и уселись в Дубовом зале, что он — знаток и ценитель вин, и немедленно доказал это, подозвав официанта с надменностью, типичной для всего его поведения в Штатах. Им было заказано две бутылки «Chateau Lafite-Rotschild» (в «Плаза» они идут по 80 баксов за бутылку), а потом — еще и бутылочка «Margaux». А затем он позвал метрдотеля, чтобы заказать себе ужин. Он пожелал (и получил) большую чашу белужьей икры со всеми причитающимися аксессуарами, самый лучший паштет и самый дорогой стейк для себя и своего столь же прожорливого «переводчика».
Тут я немного вышел из себя. Я назвал его «капиталистической свиньей» — это замечание я выдал с налетом юмора — а затем перешел в контратаку.
— Будучи гомосексуалистом, — сказал я ему, — я очень озабочен вашим (то есть российским) отношением к подобным мне в вашей стране.
— Полная чепуха. В России нет никакой проблемы гомосексуализма.
— Ах, так! А как же Дягилев, Нижинский и многие другие люди искусства, которые вынуждены были покинуть Советский Союз, чтобы избежать тюремного заключения за то, что были подобны мне?
— У нас совершенно нет проблем с гомосексуалистами, — продолжал настаивать он.
Вино было отличным, и наш юмор под его влиянием улучшился. Он рассказал мне, что в России я — миллионер, за счет набежавших там процентов на авторские гонорары за мои пьесы, и что мне нужно приехать и пожить там по-королевски.
Я ответил: «Будучи тем, чем я являюсь, я лучше буду держаться подальше от России».
Ужин продолжался до закрытия Дубового зала, принесли счет, и перечисление блюд заняло в нем три страницы…
Он подарил мне последнее издание своих стихов, надписав его весьма витиевато, с выражением уважения и любви.
Во время перепалки по поводу наличия или отсутствия гомосексуальной проблемы в Советском Союзе я сказал ему: — «Надеюсь, вы не думаете, что я затеял этот разговор, планируя совратить вас».
Думаю, он принял меня за совершенно свихнувшегося, я его — тоже, и слабо поверил в его «уважение и любовь».
После наших местных фанфар по поводу рокфеллеровского фанта я выехал из Сент-Луиса в Нью-Йорк и приехал туда на рассвете. Я не отдыхал, не брился и выглядел совершенно неприлично, когда явился в величественный офис фирмы «Либлинг-Вуд, Инкорпорейтед», высоко-высоко в здании Радиоклуба США на Рокфеллер-плаза, 30.
Приемная была полна девушками, жаждавшими работы в кордебалете, который набирал в этот момент для своего мюзикла мистер Либлинг, муж моего нового агента, Одри Вуд; они толкались, щебетали, как птички на ветках, и тут из своего внутреннего святилища стремительно выскочил мистер Либлинг и закричал: «Девушки, строиться!», и все построились, кроме меня. Я остался в уголочке на стуле. Ряд девушек отобрали для прослушивания, остальным вежливо отказали, и они, продолжая щебетать, ушли. Тут Либлинг заметил меня и сказал: «Для вас сегодня ничего нет».
Я ответил: «Мне сегодня ничего не надо, кроме встречи с миссис Вуд».
И как раз на этой фразе она вошла в приемную — миниатюрная тоненькая женщина с рыжими волосами, фарфоровым личиком и холодным проницательным взглядом — сохранившимся и по сей день.
Я рассчитал, что это именно та леди, к которой я приехал, и не ошибся. Я встал, представился ей, и она произнесла: «Прекрасно, наконец вам это удалось», на что я ответил: «Еще нет». Я не шутил, а так буквально и понимал, и поэтому был несколько обескуражен легкомысленным взрывом смеха.
По-моему, излишне говорить, что я — жертва трудного отрочества. Трудности начались еще до него: они коренились в моем детстве.
Первые восемь лет моего детства в штате Миссисипи были самыми счастливыми и невинными в жизни, это была благословенная домашняя жизнь, обеспеченная моими любимыми бабушкой и дедушкой Дейкин — мы жили с ними. И благодаря самобытному и чудному наполовину воображаемому миру, в котором существовали моя сестра и наша прекрасная черная нянька Оззи — отдельному, почти никому, кроме нас, не видимому каббалистическому кружку на троих.
Этот мир, это зачарованное время закончились внезапным переездом семьи в Сент-Луис. Для меня этому переезду предшествовала болезнь — доктор маленького миссисипского городка определил ее как дифтерию с осложнениями. Она продолжалась целый год, едва не закончилась фатально и переменила мою природу так же сильно, как и мое здоровье. До нее я был мальчишка здоровый, агрессивный, почти хулиган. Во время болезни я научился играть сам с собой в игры, которые сам и изобретал.