Или оно хранило верность другим, более старым, невозвратимым? Тем – чудесным, которые лишь однажды мне было дано увидеть во сне? Какие у них были заглавия? Я ничего не помнил – лишь то, что мне приснились давно исчезнувшие книги, которых я никогда больше не мог найти. А в моем сне они лежали в шкафу, и, проснувшись, я сообразил, что никогда в жизни этого шкафа не видел. В моем сне он был старым, и я хорошо его знал. Книги на полках не стояли, а лежали – лежали в наветренном углу шкафа! В них бушевали грозовые шквалы. Раскрыв одну из них, я очутился бы в утробе, где клубились облака переменчивого пасмурного текста, готового породить цвета. Одни цвета были вялые, другие резвые, но все они неизменно сливались в фиолетовом, такого цвета бывают внутренности забитой скотины. Запретными и полными глубокого смысла, как этот непотребный фиолетовый, были заглавия книжек, причем каждое новое заглавие казалось мне и более диковинным, и более знакомым, чем прежние. Но, не успев прочитать хотя бы одно, я проснулся, так и не притронувшись, даже во сне, к старым мальчишкиным книжкам.
Фея, согласная исполнить желание, есть у каждого ребенка. Но лишь немногие, став взрослыми, помнят, о чем они просили фею; поэтому лишь немногие в своей взрослой жизни видят исполнение этого желания. Я знаю, какое желание исполнилось в моей жизни; не сказал бы, что оно было более разумным, чем те, какие загадывают дети в сказках. А возникло оно из-за лампы, которая зимой каждое утро в половине седьмого приближалась к моей кровати, отбрасывая на потолок тень моей няни. Разводили огонь в печке. И вот уже пламя глядит на меня из тесного, неудобного закутка, где ему среди углей толком и не развернуться. Однако сила у него такая, что оно, маленькое, меньше даже, чем я сам, поднимается там, в печке, совсем близко от меня, и няне приходится наклоняться к нему еще ниже, чем ко мне. Дождавшись, пока пламя, насытившись, не угасало, она сажала в печку яблоко. Вскоре решетчатая печная дверца красными мерцающими бликами проступала на полу. А моим сонным глазам казалось: они уже насмотрелись на эту картину досыта, хватит на целый день. Так всегда бывало в этот утренний час; лишь голос няни портил церемониал, в котором зимнее утро обручало меня со всеми вещами в моей комнате. Жалюзи были еще не подняты, когда я в первый раз приоткрывал печную дверцу – посмотреть, как там яблоко? Случалось, его вкусный запах был еще совсем слабым. И я терпеливо ждал, пока ноздри не начинал щекотать воздушный аромат, струившийся словно из каких-то более глубоких и уединенных покоев зимнего дня, чем даже те, откуда в рождественский вечер изливалось благоухание елки. Темный и теплый, лежал передо мной плод, яблоко, оно было и знакомым, и все же изменившимся, как старый приятель, который долго-долго странствовал и вот явился ко мне. А странствовало оно в стране темной и знойной и напиталось в печи ароматами всего, что приготовил для меня новый день. Поэтому неудивительно, если мне, согревавшему ладони о гладкие щечки яблока, не доставало решимости откусить от него. Я чувствовал, что мимолетная весть, принесенная его благоуханием, слишком легко может ускользнуть, если попадет мне на язык. Весть, которая иной раз так славно меня подбадривала, что я не раскисал даже по дороге в школу. Правда, в школе, стоило только сесть за парту, как сонливость, уж вроде бы улетучившаяся, одолевала меня с удесятеренной силой. С ней возвращалось и мое желание – вволю поспать. Должно быть, я загадывал его тысячи и тысячи раз, ибо со временем оно таки исполнилось. Но немало воды утекло, прежде чем я понял: оно исполнилось потому, что мои надежды найти постоянную работу и верный кусок хлеба всегда оказывались тщетными.
На углу улиц Штеглицер и Гентинер
В ту эпоху, какое детство ни возьми, в нем непременно маячили тетушки, уже не выходившие из своей квартиры; они всегда дожидались нас, когда мы с мамой приходили с визитом; у них были одинаковые черные чепцы и шелковые платья, и сидели они на одинаковых креслах, перед одинаковыми окнами в эркере, откуда и подавали голос, приглашая войти. Словно феи, что простирают свою волшебную власть над целой долиной, вниз, однако, никогда не спускаясь, – вот так же властвовали старые тетушки над целыми кварталами и улицами, никогда на этих улицах не показываясь. К таким существам относилась и тетя Леман. Доброе северогерманское имя ручалось за ее право на протяжении целой человеческой жизни утверждать господство своего эркера над кварталом, где Штеглицерштрассе упирается в Гентинерштрассе. Угол улиц – из тех, что остались почти не затронутыми переменами последних трех десятилетий. Разве что упала завеса, скрывавшая его от меня, когда я был маленьким. Ведь в те далекие времена название улицы было для меня другим: не Штеглиц, а Щеглиц слышалось мне. Щегол подарил улице свое имя. А тетя разве не обитала в эркере, как в клетке, словно птичка, умеющая говорить? Когда бы ни вошел я в эту клетку, воздух в ней звенел от щебета маленькой черной птички, которая в свое время порхала над всеми здешними гнездами – дворами Берлина и его окрестностей, где в давние времена расселилась вся ее многочисленная родня. В своей памяти тетушка хранила имена родственников и названия деревень, часто звучавшие одинаково. Она помнила все связи родства и свойства, места проживания, успехи и неудачи всевозможных Шенфлисов, Равитчеров, Ландсбергов, Линденгеймов и Штаргардов, которые некогда обитали в Передней Померании и Бранденбурге, торговали зерном или скотом. Теперь же их дети, а может быть, и внуки жили здесь, на старом берлинском западе, на улицах, названных в честь прусских генералов или в память крохотных городков, откуда они перебрались в Берлин. Много позднее, когда экспресс мчал меня через эти захолустные городишки, я часто смотрел из вагона на лачуги и дворы, амбары и островерхие крыши и гадал: а не это ли – тени, что в давние времена оставили по себе родители тех стареньких бабушек, к которым меня, маленького мальчика, водили в гости?
Чопорный голос, надтреснутый и стеклянно-дребезжащий, желал мне доброго дня. Однако ничей голос не был столь верно и тонко настроен на то, что затем меня ожидало, как голос тетушки Леман. Ведь едва я входил, она спешила распорядиться, чтобы передо мной поставили большой стеклянный куб, заключавший в себе самый настоящий рудник, а в нем были маленькие горнорабочие: подручные, забойщики, штейгеры, кто с кувалдой, кто с тачкой или фонарем, – и все они двигались слаженно, как часовой механизм. Эта игрушка, если позволительно так ее назвать, появилась на свет в эпоху, когда отпрыску богатых буржуа еще дозволялось полюбоваться рабочими машинами и местами, где люди трудятся. А среди всех таких мест рудник издавна выделялся, ибо в нем можно было увидеть не только сокровища, что тяжкими трудами добывали под землей, но и тот серебряный блеск в рудных жилах, который околдовал когда-то Жан Поля, Новалиса, Тика и Вернера {4} , да и весь век бидермейера [6] .