В монастыре живут девять сестер-бенедиктинок. В полном уединении от внешнего мира и строгом подчинении суровому уставу ордена они тяжело работают, возделывая монастырскую землю, и кормятся плодами своего труда. Их настоятельница, человек необыкновенных достоинств, понимая, что идет на смертельный риск, дает согласие спрятать в монастыре несколько наших товарищей, которым грозит опасность. Так в монастыре среди 9 мужественных набожных женщин укрылись 17 евреев, в их числе Аба Ковнер, Арье Вильнер, Иехошуа Вышинский и другие.
Тихий монастырь, одиноко стоящий между Вильнюсом и Вилейкой, стал в те кровавые дни единственным местом в Литве, где торжествовали братство и человечность. Позднее, когда в окрестностях стало беспокойней и местные крестьяне начали поговаривать, что в монастыре бенедиктинок прячутся евреи, настоятельница, переодев наших товарищей в одеяние монашек, вывела парней в мантиях на работу в поле. Так и работали эти "инокини" — на глазах окрестных крестьян.
А ВИЛЬНЮС ЖИЛ СВОИМ ГОРЕМ, СВОИМИ СОБЫТИЯМИ И слухами в полном неведении о том, что творится за его пределами. Вильнюсские евреи, как и евреи других также отрезанных от остального мира городов, были убеждены, что им хуже, чем всем; что все зависит от немецкого начальника на месте, от того, насколько он жесток или милостив. В Вильнюсе ничего не знали о массовых погромах в близлежащем Каунасе, не знали, что эти погромы были организованы и проведены самими литовцами еще прежде, чем пришли немцы, не знали об участи, постигшей тысячи евреев в местечках вокруг Вильнюса. Эти маленькие местечки близ германской границы стали местом первого массового уничтожения людей, которых неожиданно загоняли в синагогу или на рыночную площадь и расстреливали или сжигали заживо.
Ничего этого пока еще не знает Вильнюс. Еще не дошли вести о трагедии евреев в Одессе, Львове, Минске; тайной окутано происходящее в Белоруссии.
Немцы в Вильнюсе уже два месяца, и уже увезены неизвестно куда тысячи людей, как правило, молодые, здоровые мужчины; в массовых могилах уже покоятся тысячи убитых, а оставшиеся в живых еще верят, что евреев отправляют в "арбейтслагер" — ведь на востоке нужны рабочие руки, на территориях рейха и генерал-губернаторства отправка мужчин на работу — обычное явление. Правда еще неизвестна живым. И они жадно ловят слухи, что ни день новые. Иногда их распускают поляки, которые лезут вон из кожи, чтобы раздуть посильнее панику. Иногда их приносят евреи, работающие у немцев. Теперь по городу ходит слух, что евреев запрут в гетто. Это новое и, увы, такое старое слово, — на устах у всех, оно сеет ужас, но и надежду. Страх перед неизвестностью будоражит умы; гадают, где именно будет гетто; некоторые уверены, что с возникновением гетто прекратятся депортации, и внутри гетто не будет погромов. Все слышали о больших гетто в генерал-губернаторстве, в том числе о варшавском, которое существует вот уже два года. Не страшны уже лишения и голод в гетто. Главное, чтобы оставили в покое, чтобы не было депортаций, только бы быть всем вместе.
А вот и приказ: евреи обязаны сдать все свое имущество. На следующий день, 6 сентября, в городе еще относительно спокойно. На стенах пока не появилось никаких новых приказов и распоряжений. И только в восемь вечера — новое ошеломляющее извещение о сборе всех телег и лошадей на рыночной площади. Люди еще ничего не понимают, а ночью в квартиры вламываются литовцы, приказывают за тридцать минут собрать вещи в один-единственный узел и объявляют, что в соответствии с приказом властей евреи изолируются от остального населения.
Вот он, смысл сбора телег и лошадей: мы уходим в гетто. Подводы уже подъезжают к домам евреев, и все их имущество вывозится. Посреди ночи литовцы выгоняют евреев из квартир. Никто не знает, где оно, это самое гетто. Тысячи вопросов, догадок, предположений вихрем вертятся в мозгу, людей пинают и понукают, как бессловесное стадо. На улицах — сумятица, неразбериха; старики, дети, калеки, лишенные возможности передвигаться без чужой помощи, младенцы в колясках. Люди покидают дома, в которых они родились на свет, росли, страдали и радовались, и уходят в неизвестность. От всего нажитого им оставлен закинутый за спину жалкий узел. Остатки мебели и вещей многие поручают знакомым, соседям — полякам и дворникам, обещая за сохранность хорошую плату. Те прибирают, разумеется, все. "Вещи всегда будут ваши, — приговаривают они, — у нас надежно". Все выражают свое сочувствие, но уже не могут скрыть нетерпеливого желания поскорей отделаться от бывших соседей, жадной дрожи в руках, хватающих еврейские вещи.
Многие уничтожают свое имущество. Горят ценности, валяется порубленная топорами мебель. Квартиры — как после погрома. Пусть сгинет все, но не достанется врагу!
А из других улиц уже ползут толпы людей, конвоируемые полицейскими. Люди изнемогают и падают под тяжестью своей ноши. Их подымают прикладами, погоняют.
На улице Завальной, напротив Страшуни, беспорядочная человеческая масса останавливается по зычной команде литовцев. Все взоры устремлены на высокий дощатый забор, опутанный поверху колючей проволокой. В заборе проем — ворота. В воротах и по обе стороны от них — литовцы.
Внезапно словно пелена спадает с глаз: переулки древнего гетто, только что опустошенные — ведь это отсюда в ночь провокации угнаны тысячи евреев, — чтобы приготовить место нам. Исконное виленское гетто! Все рассчитано до малейших подробностей и подготовлено с неумолимой последовательностью.
Никто из стоящих в толпе не может постигнуть, как разместятся десятки тысяч на считанных узких переулках. Ведь это попросту невозможно! Глаза обшаривают все вокруг как бы в попытке найти ответ, и взгляд вдруг натыкается на узлы с вещами, тут же рядом, на булыжнике мостовой. Что это? Значит в гетто совсем не разрешают брать вещи? А возле узлов какие-то пятна, и глаз уже различает — кровь, а вокруг толпится городской сброд.
Но где же бывшие владельцы этих узлов? Те, кто горбился над ними? Кто увязывал их? Значит снова что-то стряслось. Над толпой разливается молчание. Издали видно, как литовцы загоняют евреев в гетто, как роются в их вещах. Слышно, как спрашивают, нет ли денег и золота.
И нам, нашей группе, которая пока еще стоит на противоположной стороне улицы в томительном ожидании, счастьем кажется тот момент, когда мы, наконец, вступим в гетто: уже нет сил видеть все это.
Через час нас загоняют в гетто. Никто не думает о том, что нас лишили свободы, изолировали от всего мира, отняли последние элементарные человеческие права. В голове пусто. Мы двигаемся через силу, механически, безучастные, равнодушные ко всему. Чувства притупились, желания исчезли. Мы — в переулке Страшунь. И снова оживают мозг и сердце. Что это? Эти сбившиеся в толпу люди с воспаленными глазами, все еще прикованными к воротам, — разве это реально? Какой-то массовый, грандиозный сумасшедший дом! Все куда-то протискиваются, толкаются, вопят, дико жестикулируют. Теперь, когда они все вместе, в этой куче, каждый со своей болью, своими страхами и отчаянием, люди судорожно цепляются за ближнего — рухнула плотина молчания. Здесь можно кричать, выть от тоски. И вопль одного рождает отклик в сердце другого, и все связаны одной участью. И уже возникает мысль о других, о тех, кого еще не пригнали в гетто. Тревожное ожидание на всех лицах, со всех сторон вопросы: откуда вы? С какой улицы? Не с Макова ли? Кто видел людей с Звириниц?..