ними образов. Легко запоминаются и легко исчезают. А геометрические образы, дающие картину явления, живут долго.
Подобные утверждения профессора Жуковского наводили Чаплыгина на противоречивые размышления, Ведь и впрямь формулы без геометрических образов бестелесны. Кажется, профессор прав. Но что-то мешало согласиться с ним вполне и безоговорочно. Что же?.. Пожалуй, излишняя категоричность. Разве математический метод не дает абсолютно четкого, логического представления о явлениях? По-видимому, любую механическую задачу можно свести к задаче чисто математической...
— Я отнюдь не считаю геометрический метод чем-то исключительным, — продолжал Николай Егорович. — И, однако, в механике он представляется более продуктивным. И еще я бы добавил: изучая механику движения, необходим эксперимент, опытные исследования. Ведь мы изучаем природу во всем ее многообразии...
— Формулы, мне кажется, могут заменить эксперимент и лабораторные опыты, — однажды осмелился возразить Чаплыгин. — А результат тот же.
Жуковский посмотрел на него с нескрываемым интересом.
— Механика начиналась с геометрии, молодой человек. Исследования Архимеда, Галилея — геометрического характера. Да и Ньютона, читали вы его «Принципы натуральной философии»? И лишь потом в теоретической механике стал преобладать аналитический метод.
— И Лагранж довел его до истинного блеска, — вставил Чаплыгин.
— Согласен. И все же мне ближе Пуансо с его геометрической интерпретацией различных случаев движения.
Член-корреспондент Академии наук СССР В. В. Голубев вспоминал: «У Николая Егоровича... мощно доминировало то, что он непрерывно вел творческую научную работу. Напряженная научная мысль, непрерывная работа над разрешением сложнейших научных вопросов с первых лекций бросалась студентам в глаза. Перед ними был не лектор, искусно повторяющий чужие, обработанные и приведенные в порядок мысли, — перед ними был великий мастер, творец глубоких научных идей. Сознание этого невольно укоренялось у каждого, кто наблюдал за Николаем Егоровичем; и во время лекций, и когда он шел погруженный в какие-то глубокие размышления по коридорам университета... и в работе... в лабораториях, и на его научных и популярных докладах — везде ясно чувствовался напряженный пульс научного творчества.
И вот эта напряженность научного творчества, дополняемая глубоким, исчерпывающим знанием предмета, поразительной простотой, геометрической наглядностью, конкретностью и полной ясностью изложения, и делало преподавание Николая Егоровича таким, что оно захватывало слушателей».
О Жуковском в университете ходили легенды. Прежде всего о его крайней рассеянности и чудачествах. Многое в этих легендах оказывалось правдой. Скажем, однажды Николай Егорович, перепутав, сначала прочитал двухчасовую лекцию по программе третьего курса второкурсникам, а потом наоборот. Разумеется, одни ничего не поняли, а другие резонно возразили, что уже слушали лекцию год назад.
Ленивые, недобросовестные студенты пользовались «слабинкой» профессора и весьма небезуспешно сдавали ему экзамены, посылая вместо себя более толковых товарищей.
— Что за странность! — сетовал Николай Егорович. — Одни и те же башмаки с растрескавшимся верхом сдавали мне сегодня экзамен четыре раза!
Иногда обман раскрывался, но менее рассеянным профессор не становился — мешала постоянная погруженность в себя.
Придумывали студенты и иную методу. Николай Егорович формулировал задачу, экзаменуемый, делая вид, будто ему не вполне ясны ее условия, начинал задавать наводящие вопросы, профессор терпеливо объяснял и в конце концов дело кончалось тем, что он сам решал задачу, а студент получал удовлетворительный балл.
Жуковский мог по часу искать калоши, надетые на собственные ботинки; мог прийти на квартиру, с которой давно съехал. Он порой путал простые арифметические действия, поэтому завел арифмометр. Сущий бич его — имена и фамилии, кои он беспрестанно забывал.
Вероятно, Жуковский немало «виноват» в том, что в литературе утвердился и даже стал штампом образ «рассеянного профессора». Впрочем, может быть, не столько сам Жуковский, сколько студенческие выдумки. Для тех же, кто был занят усвоением знаний, профессор Жуковский был иным — необыкновенно скромным, деликатным. Николай Егорович никогда не подавлял авторитетом, никому не навязывал мнений. Он верил в своих учеников, относился к ним с любовью, принимал в их судьбах живейшее участие, и они платили ему столь же искренней преданностью.
Что касается Чаплыгина, то, помимо всего прочего, ему была близка разносторонность, широта и одновременно терпимость Жуковского-ученого. В механике его учитель ценил разные направления и разные вкусы. Некоторые ученые видят свою цель в поиске общих методов исследований, иные с удовольствием рассматривают частные вопросы, шлифуя одну грань алмаза за другой. Николаю Егоровичу по душе с самого начала были частные, вполне конкретные, осязаемые задачи. Трудно спорить, какое направление лучше: одно вытекает из другого, одно дополняет другое. Эту особенность подметил Голубев, в зрелые годы ставший близким Чаплыгину, а впоследствии его научным биографом: «Есть своеобразная красота в широких научных теориях, когда границы их и частности еще теряются в научном тумане; есть, с другой стороны, своеобразная прелесть в изучении точно поставленных узких и частных задач, и эту своеобразную красоту Николай Егорович и учил в своих лекциях ценить».
Вот почему Жуковский часами наблюдал за игрой ручейков, озорно и весело струящихся по двору университета после ливня, или, запрокинув голову и придерживая поля шляпы, следил за клубами дыма, выпускаемыми фабричной трубой. И тому и другому вопросу он посвятил научные статьи, вовсе не считая эти явления второстепенными, недостойными внимания ученого-механика.
Придя в университет из Технического училища (ныне МВТУ им. Баумана), Жуковский поменял квартиру, переехав из дома близ Немецкой улицы поближе, в Гусятников переулок. Чаплыгин стал изредка бывать у Николая Егоровича, выполнять под его руководством различные работы. Посещение квартиры сопровождалось непременным ритуалом — всякий переступающий порог обязан был вначале войти в комнату горячо любимой и почитаемой Николаем Егоровичем матери — Анны Николаевны, поцеловать ей руку и лишь затем проследовать в кабинет профессора.
Кабинет Жуковского нравился Чаплыгину. Он раскрывал характер и пристрастия учителя. Старинные темные шкафы с книгами, письменный стол, заваленный рукописями, по стенам ружья (Николай Егорович обожал охоту), чучела птиц, оленьи рога, гравюры, на одной из которых Дедал привязывал крылья Икару. В кабинете пахло книжной пылью, отдавало устоявшимися холостяцкими привычками.
Подоспело время подумать относительно диплома. Чаплыгин советуется с Николаем Егоровичем. Иного научного руководителя он не мыслит. «Сначала число студенческих сочинений по механике, которые писались под руководством Николая Егоровича, было невелико, — вспоминал академик Л. С. Лейбензон, — но потом оно возросло, и постепенно к нему стало обращаться за темами дипломной работы большинство способных студентов математического отделения. Однако Николай Егорович предъявлял очень высокие требования к студентам, которые хотели посвятить себя научной работе, и оставлял при университете для подготовки к профессорскому званию только действительно выдающихся людей, с которыми стоило заниматься и талант которых он умел подмечать со свойственной ему проницательностью».