В 1923 году Вера Слоним опубликовала еще три своих перевода — один в июле (в августе она уезжала из Берлина на каникулы) и два других в сентябре. Последний был переводом другой рапсодической, в библейском стиле притчи По «Тень», созвучной «Молчанию». Возможно, ее усердный труд диктовался финансовыми причинами в это лето — лето «шабаша» инфляции. Месячная подписная цена на «Руль», составлявшая в июле 100 000 марок, резко скакнула вверх в сентябре, когда еженедельник стоил уже 30 миллионов марок, а к началу декабря номер газеты продавался за 200 миллиардов. К тому времени крутившее «Руль» издательство «Ульштейн» было реквизировано, чтобы как-то выкрутиться с деньгами, уже почти обесцененными к моменту выхода номера. Стоимость проезда на трамвае от русского предместья в центр Берлина уже доходила до миллионов марок; за три месяца между первым свиданием Веры Слоним с Владимиром Набоковым и их новой встречей цена трамвайного билета выросла в семьсот раз. К тому моменту, когда кризис пошел на убыль и рейхсбанк снова стал печатать бумажные знаки на обеих сторонах банкноты, имя Веры Слоним навсегда исчезло с полос «Руля». Оно вообще больше не появлялось на печатных страницах, разве что на самой первой — когда муж посвящал ей очередную книгу.
Почти полмиллиона русских за три года переместилось в Берлин: рубль отошел в далекое прошлое, а бежавшим от революции город казался дешевле всех других. Берлинский пригород, где можно было быстро получить вид на жительство, стал для них в особенности привлекателен. Русская эмиграция обзавелась там всем необходимым: русскими парикмахерскими, русскими продуктовыми магазинами, русскими ломбардами, русскими антикварными магазинами, русскими валютными менялами-спекулянтами, русскими оркестрами. Были даже две русские футбольные команды. Могло показаться, что Берлин захвачен русскими, причем не жалкими, запуганными беженцами, а высокообразованным, жизнеспособным сообществом интеллигентов и аристократов. «Руль» был лишь одним из 150 периодических изданий, выходивших на русском языке. К 1923 году по изданию русской литературы Берлин превосходил Москву и Петроград. Восемьдесят шесть русских издательств было основано в Берлине. Одно из них принадлежало Евсею Слониму, Вериному отцу. Они с партнером довольно быстро создали фирму под названием «Орбис». Днем Вера работала в конторе — очевидно, для того, чтобы заработать денег на прогулки верхом в Тиргартене. Но эти прогулки прекратились в связи с инфляцией; последующие годы были для эмигрантов еще более тяжелыми. К 1924 году центр русской эмиграции переместится в Париж. Но еще несколько месяцев русская культурная жизнь в Берлине с ее чередой публичных литературных чтений и веселых ежевечерних пирушек продолжала бурлить вовсю.
Набоков вернулся, и начались их романтические уличные прогулки с Верой на юго-западной окраине Берлина, которые продолжались всю осень. В своих ночных блужданиях по улицам они не были одиноки. Поэтесса Нина Берберова, которой тогда еще предстояло с ними познакомиться, вспоминала: «Все мы — бессонные русские — иногда до утра бродили по этим улицам». Владислав Ходасевич, с которым Берберова прожила лет десять, упоминал в своих воспоминаниях массу «слитых, как статуи, парочек»; подобные влюбленные в шепоте полуобъятия будут мерзнуть на каждом пороге в «Подвиге» Набокова. В октябре сестра и младший брат Набокова переселились вместе с матерью в Прагу, где мать могла рассчитывать на пенсию от чешского правительства. Владимир отправился вместе с семьей, успев изумить домашних своим внезапным намерением возвратиться в Берлин, зачем — выяснилось чуть позже. Вера помогла ему подыскать комнату в одном из пансионов: сама она жила с родителями в пятнадцати минутах ходьбы оттуда. Их свидания — назначавшиеся с помощью записки или телефонного звонка — происходили на углу улицы, близ железнодорожных мостов, в Груневальде. Зимние стихи Набокова наполнены образом Веры: легкой тенью проступая средь бархата темноты, она готова окунуться в познание черной магии берлинских улиц. Пусть мир вокруг раскололся пополам, но теперь его поэзия полна волшебства и новой жизни, хотя всего восемь месяцев назад ее переполняла жалость к себе и отчаяние. Фраза еще недостаточно чеканна у Набокова, но видно по всему, что в Вере он нашел единомышленника, способного высматривать арлекинов: «Гадая, все ты отмечаешь, / все игры вырезов ночных, / заговорю ли — отвечаешь, / как бы заканчивая стих»#. Остро сознавая, что имеет дело с литературным переводчиком, Набоков чувствовал, что надо подбирать слова вдохновенно и безупречно. Он понимал, что с Верой необходимо разговаривать «дивно»#. Проклинал телефон, по которому разговор получался совершенно чудовищный. Боялся «ушибить» ее «неуклюжей лаской»#. Сразу же ему открылось то, что впоследствии его почитатель опишет так: «Она была читательницей, для которой классика проступала, точно живопись, освобожденная от наслоений наспех наложенного лака». Владимира восхищало и то, с какой четкостью Вера произносит слова. Никогда еще ни единая женщина не получала столько комплиментов за свое произношение гласных.
Сближение их, судя по всему, произошло довольно быстро; к ноябрю Набоков клялся, что любит как никогда прежде, с бесконечной нежностью, что жалеет о каждой минуте прошлого, проведенной без Веры. Легкость, с какой они слились, становится еще очевидней, если мы позволим себе проникнуть взглядом в смысл теней, которые берлинские ночи отбрасывают на последующее творчество Набокова, а это кое в чем сродни намерению постичь женскую анатомию посредством картин Пикассо. Все так и не так; образ скорее преломление, чем отражение. Но следы все равно остаются. Во время ноябрьской разлуки Набоков писал Вере: «Ты пришла в мою жизнь — не как приходят в гости (знаешь, „не снимая шляпы“), а как приходят в царство, где все реки ждали твоего отраженья, все дороги — твоих шагов»#. Через месяц он вновь вернулся к тому же образу:
«Думала ли ты когда-нибудь о том, как странно, как легко сошлись наши жизни? Это, вероятно, у Бога, скучающего в раю, вышел пасьянс, который выходит нечасто. Я люблю в тебе эту твою чудесную понятливость: словно у тебя в душе есть заранее уготовленное место для каждой моей мысли. Когда Монтекристо приехал в купленный им дворец, он увидел, между прочим, на столе какую-то шкатулку и сказал своему мажордому, который приехал раньше, чтобы все устроить: „тут должны быть перчатки“. Тот просиял, открыл эту ничем не замечательную шкатулку, и действительно: перчатки»#.