Не помню я этого удара, но искривлённость носовой перегородки ощущаю до сих пор. И в нашем московском дворе у меня была кличка «Губа»: рассосалась опухоль под верхней губой, только к юности.
Зато хорошо помню дедушкин чёрный репродуктор и то, как меня ставили на стул, когда приходили гости, и я, подражая Левитану, торжественно провозглашал: «Приказ верховного Главнокомандующего». А вот излагал ли я услышанное по радио или произносил только эту фразу, вспомнить уже не могу. Помню только, как все смеялись и мне хлопали.
Я потом ещё раз был в Пензе. Когда Алику, моему брату, исполнился год, мама с ним и со мной поехала на всё лето к дедушке. Оказалось, что в соседнем доме, точно таком же, как дедушкин, жила родня маминой сестры Сони. Соня вышла замуж за старшего из пяти братьев в этой семье и уехала с ним в Куйбышев, нынче получивший старое своё название – Самара, где он работал довольно крупным инженером в оборонном институте, часто по делам приезжал в командировку в Москву, постоянно останавливаясь у нас. Никому из нас, живших в крохотной комнате, его приезды радости не доставляли. Особенно страдал я, спавший на узком диване. Его неизменно отдавали гостю.
Мать с отцом спали на полуторной кровати, боком можно было протиснуться к круглому столу между ней и кроваткой маленького братика, стоявшей у буфета. А мой диван упирался в двухстворчатый гардеробный шкаф. Больше пространства на одиннадцати с половиной метрах не имелось.
Но ради приезда гостя исхитрялись до упора отодвинуть стол, так что войти и выйти из комнаты становилось проблемой. И на крошечном этом месте составляли стулья, стелили на них матрац. На нём я и спал.
В принципе, у нас останавливался не один только Сонин муж. Провинциальные родственники тоже, приезжая в командировку, не желали жить в ведомственной гостинице. Но именно Сонин муж приносил наибольшее неудобство. Над диваном висел репродуктор. И муж Сони в шесть утра, когда начинало работать радио, включал его на полную мощность, не обращая внимания на то, что все в комнате, кроме него, ещё спали. Проснувшись, отец яростно смыкал веки.
Так вот. Эта живущая рядом с дедушкой Сонина родня не ладила с соседями-родственниками. Родни было мать и пять её сыновей. Старший, как я сказал, уехал с Соней в Куйбышев. Второй брат – полковник инженерно-технической службы – жил с семьёй в Ленинграде. А трое остальных оставались с матерью в Пензе.
Нет, братья не враждовали с дедушкой и тётей, как приучили меня называть вторую дедушкину жену. С ними враждовала их мать. А меня привечала очень радушно. Я подружился с Мишкой – тринадцатилетним её сыном – и охотно бывал в их доме. Особенно привлекал меня патефон, которого не было ни у дедушки Якова, ни у нас в Москве. Я слушал Утёсова, Шульженко, Александровича, Обухову, Русланову, Лемешева, Козловского, популярные советские песни и романсы, к которым испытывал особую нежность.
А мать Мишки расспрашивала меня о дедушке и тёте, говорила, что их нельзя волновать, что я должен вести себя с ними хорошо, спрашивала, люблю ли я их? От прямого ответа я уклонялся: дедушку любил, тётя мне нравилась не очень, но посвящать в это посторонних не хотелось.
Однажды Мишкина мать сказала мне, что я должен выучиться благодарить дедушку и тётю по-еврейски. Пообедал, встал изза стола, прижал руку к сердцу, поклонился и произнёс… Она заставила выучить меня, как звучит еврейская благодарность.
Я так и сделал. Поклонился, но когда сказал: «Кус мир тохес!», тётя возмущённо закричала, а дедушка вытаращил глаза: «Кто тебя этому научил?»
– Старая хулиганка! – гневно сказал дедушка о соседке. Но ни он, ни отругавшая меня мать не объяснили, что же страшного я произнёс. И только рыдающий от смеха Мишка сказал мне, что, прижав руку к сердцу и церемонно поклонившись, я предложил всем, кто был за столом, поцеловать меня в зад (точности ради скажу, что смягчаю сейчас неприличное слово).
Кстати, в то лето, оставив маленького Алика на попечение дедушки и тёти, мы с мамой съездили дней на десять в Куйбышев, где Соня с мужем нас встретили очень радушно. Они жили с четырёхлетней дочкой тоже в не слишком большой комнате. И у них пятерым было тесновато. Но, находясь у них в гостях, я убедился, что Сонин муж не нахален, как мне казалось в Москве, а беспечно, жизнерадостно коммуникабелен.
Он обожал мороженое и, гуляя с нами – со мной и с дочкой Женей, неизменно останавливался возле мороженицы, а, когда каждый съедал свою порцию, покупал по новой.
Он любил кино и водил меня в кинотеатры иногда по нескольку раз в день. Фильмы в то время шли почти исключительно биографические. Именно в Куйбышеве я посмотрел фильм о Белинском, из которого на всю жизнь запомнилась финальная фраза: «Завидуем внукам и правнукам нашим, которым доведётся увидеть Россию в 1940-м году».
Произносил ли Белинский эту фразу на самом деле? Мог, конечно. Он написал и произнёс немало несуразицы.
И всё же, отталкиваясь от маминых родственников, которые останавливались в нашей крохотной комнатушке, я очень рано выработал принцип, которого держусь всю жизнь: жить только в гостиницах, а чтобы родственники не обижались, не ставить их в известность о своём приезде.
Правда, однажды я пожалел, что не спросил у матери Сониного адреса. В 1971-м году был я в Куйбышеве в командировке, и захотелось мне посмотреть на тот дом, где мы с мамой гостили через четыре года после войны. Увы, как ни напрягал я свою визуальную память, я его не нашёл. Я кружил по центру, потому что, как выяснилось, почти все улицы в городе сбегают к Волге.
Но на такой улице я точно не жил. А на какой? Не знаю. Теперь и спросить некого.
Поэтому, приехав в 2001-м году на олимпиаду по литературе в Пензу, я первым делом бросился искать Либерсоновскую улицу: я запомнил название именно таким. Может, она и прежде называлась, как сейчас, улицей Либерсона в честь какого-то революционера, устанавливавшего в Пензе советскую власть, но главное, что она сохранилась! Оказалось, что я очень вовремя нашёл эту улицу, во многом теперь застроенную элитными домами. Два покосившихся деревянных домика – дедушкин и его врагини, массивные ворота, чуть было когда-то не убившие меня, уже подготовлены к сносу. Я успел их сфотографировать. И медленно поднялся от них наверх, на Московскую улицу, вспоминая, как мы с Мишкой и ещё с одним приятелем, у которого мама работала контролёром в кинотеатре, шли в этот кинотеатр, чтобы бесплатно посмотреть новую картину. Даже не шли, а взбегали. Сейчас я попробовал ускорить шаг и почувствовал одышку…
* * *
Почти полкилометра почти за полвека – это, скажем так, очень неторопливая прогулка. А неспешно прогуливающемуся по знакомым местам человеку свойственно – осматриваться, оглядываться, припоминать, вздыхать: «…много / Переменилось в жизни для меня, / И сам, покорный общему закону, / Переменился я.» (Пушкин).