И уж совсем поражен я был, когда он дружески, с оттенком юношеской застенчивости коснулся моего плеча и с неподдельным сочувствием в голосе произнес:
— Не бойтесь. Я прослежу, чтобы вам не причинили никакого зла.
Эти слова, сказанные с таким участием, не укладывались в голове и совершенно сбили меня с толку. Я пробормотал что-то похожее на благодарность и не мог скрыть своего удивления.
— Не надо благодарностей, прошу вас, — отозвался он. — Я прекрасно вижу: вы не из тех людей, с какими нам обычно приходится иметь дело. Вы благородный, образованный человек. Родись вы немцем, возможно, у нас с вами было бы много общего. Встретить такого, как вы, в этой паршивой Словакии, где водятся только болваны да вши, уже счастье.
Мой мозг бешено работал, пытаясь уяснить смысл этого нового подхода. Ни от кого из друзей, побывавших в лапах гестапо, я не слышал ни о чем подобном. Очень осторожно, напоминая сам себе человека, в потемках идущего по ухабистой дороге, я ответил:
— Вас не обидит, если я скажу, что вы совсем не похожи на тех, с кем мне до сих пор пришлось тут встречаться? — И с тревогой ждал его реакции.
Но он только посмотрел на меня открытым ясным взглядом, в котором не читалось ни одобрения, ни осуждения, и, чуть склонив голову, предложил:
— Вы не откажетесь пройти в мой кабинет?
На миг мне показалось, что у меня действительно есть выбор. Я кивнул, и мы вдвоем вышли в воняющий плесенью коридор, где офицеру явно было не по себе — он то и дело брезгливо подергивался и стряхивал рукой несуществующие пылинки с мундира. Комната, в которую он меня привел, была обставлена в истинно немецком стиле. Как будто обстановку специально подбирали для хозяина кабинета. Массивный строгий стол красного дерева с резными ножками, четыре кожаных коричневых кресла вокруг него, у стены обтянутый коричневым плюшем диван, а у окна — большой письменный стол. Стены тоже выкрашены в коричневый цвет и украшены огромными фотопортретами руководителя гитлерюгенда, нацистской молодежной организации, Бальдура фон Шираха и Генриха Гиммлера. Но что за чудо — портрета Гитлера тут не было! Над письменным столом висел старинный меч тевтонского рыцаря. Третий портрет, поменьше, я заметил не сразу, на нем были изображены женщина средних лет с тонкими аристократическими чертами и девочка, лицом и светлыми волосами похожая на молодого человека, который привел меня сюда. Он угадал мою мысль:
— Это моя мать и сестра. Отец умер пять лет назад.
Повисло тягостное молчание. При всем своем мужественном и самоуверенном виде он, видимо, не имел инквизиторского опыта и не знал, как ко мне подступиться. Ему было неловко, и мне тоже. Вдруг, пряча смущение за напускной решительностью, он театральным жестом указал на портрет фон Шираха:
— Взгляните — вот настоящий вождь. Великий человек. Одно время я был его восторженным сторонником и надеялся войти в круг его доверенных лиц, а очутился вот здесь!
В его голосе чувствовалась горечь и уязвленная гордость. Сказав это, он принялся нервно расхаживать по кабинету. За время войны я повидал немало внешне сдержанных, немногословных, спокойных и даже суровых людей, которым было необходимо выговориться, рассказать о себе. Вот и этот оберштурмфюрер, похоже, долго молча страдал и жаждал излить душу постороннему человеку — так безопаснее. Я только не мог понять, почему он вдруг проникся доверием именно ко мне.
По опыту я знал, что тем, кто удостаивается такой внезапной исповеди, нередко приходится потом за это расплачиваться. Обычно людям вскоре становится стыдно за свою сентиментальность. И они проникаются злобой и ненавистью к тем, кто оказался свидетелем их слабости. Но остановить его было невозможно. Я был в растерянности, боялся подвоха. А оберштурмфюрер сел на стул прямо напротив меня и принялся рассказывать мне всю свою жизнь.
Он родился в Восточной Пруссии в аристократической семье. Был чувствительным, легко ранимым, художественно одаренным ребенком и ненавидел своего строгого, тираничного отца, который презирал сына-неженку и хотел сделать из него потомственного офицера. Мать и сестра любили мальчика и защищали от отцовской муштры. В семнадцать лет его отдали в одну из знаменитых нацистских школ, которые именовались орденсбургами[87] и в которых ковалась элита Нового порядка. В то время, еще до прихода Гитлера к власти, они работали тайно.
Глаза его, когда он заговорил об этой школе, зажглись фанатическим блеском, а голос охрип от волнения, — он заново переживал события той поры. В этой германской «обители» он и встретил Бальдура фон Шираха и стал его любимцем. Тот часто уводил его в долгие прогулки по окрестным лесам. Но на третий год обучения фон Ширах променял его на другого юношу, который якобы лучше пел старинные немецкие песни и к тому же был чемпионом школы по метанию диска.
Видимо, рана так и не зажила. Дойдя до этого места, он невольно прикрыл глаза рукой, будто защищаясь от слишком яркого света. А потом резко сменил тему:
— Позже я поступил в офицерское училище СС, закончил его первым в своем выпуске и горжусь своей теперешней работой. Я вызвал вас, потому что был восхищен вашим поведением. Уверен, что мы сумеем прийти к взаимопониманию. Поверьте, я не питаю лично к вам никакой неприязни, не собираюсь вредить вам, что-то у вас выпытывать или вас вербовать. Нет, я хочу побеседовать с вами о том, что жизненно важно для Польши, для ее будущего.
Наконец-то мне стала ясна цель этого удивительного свидания. Высокопробный нацист собирался обратить меня в свою веру. Я пытался придумать, как бы похитрее ответить на этот призыв к взаимной откровенности. Хотя эсэсовец показал себя очень искренним и обаятельным, я был уверен, что он заботится не только о моем благе. Слишком уж страстно он старался меня в этом убедить.
Какое-то время я надеялся, что, даже если его усилия окажутся тщетными и его предложения меня не соблазнят, в нем все же останется сколько-то симпатии и уважения ко мне, чтобы вступиться за меня. Но по здравом рассуждении эта иллюзия исчезла. Во-первых, чисто психологически понятно, что его откровенность должна смениться озлоблением, а во-вторых, он был воспитан в нацистском духе, а значит, исповедовал культ силы и жестокости.
Но пока что эсэсовец продолжал чистосердечно делиться со мной воспоминаниями:
— Национал-социалистическая партия с самого начала строилась на принципах мужской доблести. У нас чисто мужская идеология. В орденсбурге, — с гордостью сказал он, — я ни разу не встречался и не разговаривал с женщиной, не считая бытовых надобностей. Я люблю говорить по-мужски, напрямик, и думаю, мы с вами поладим.