Однажды Борька Корзубый конвоировал меня к начальнику прииска. Мы шли молча, я впереди, сомкнув руки за спиной, он на полшага позади.
Он впускает меня в кабинет начальника прииска и остается за дверью. Я стою в нерешительности перед молчащим Скоковым.
– Толмачев доложил мне, что между вами и моей дочерью что-то происходит. Я не в силах ее остановить. И с вами я ничего не могу поделать. Но вы же старше. У вас срок, вы знаете, двадцать пять… Должны понимать свою ответственность.
– Гражданин начальник, я не знаю, что вам говорил Толмачев и как на самом деле ко мне относится Роза. Она просто восторженная девушка, и все у нее пройдет. Я вам обещаю сделать все, что смогу, чтобы это прошло быстрее. Я пропадаю, вы знаете, все время по БУРам и изоляторам, мне ничего другого не светит, и ни о каких переменах в жизни я не думаю. Вам и вашей супруге абсолютно не о чем беспокоиться. Это все глупость, которая пройдет.
Мне казалось, это его успокоило.
Челбанья жила по законам, царившим во всех колымских зонах, ничем не выделяясь ни в жестком распорядке дня, ни в натянутых, как повсюду, отношениях между ворами и суками, ни дерзкими попытками побегов, после которых беглецов волокут обратно в лагерь избитыми до неузнаваемости.
Роза продолжает передавать через Борьку письма и свои фотографии. Я не отвечаю. Мы видимся изредка. Временами мне страшно за нее, и в свои двадцать четыре года я еще не знаю, как выходить из подобной ситуации, никому не причиняя боли.
Находясь на штрафняке Случайном, я попадаю в лагерную больницу. Мне нужно было тормознуться, чтобы избежать отправки на Ленковый, и я закапал в глаза раствор с размельченным химическим карандашом и мелким толченым стеклом. Меня поместили в больницу почти ослепшего. В палате человек двадцать.
Но и туда приносят письма от Розы. Я решаюсь положить этому конец, и как-то сами собой складываются рифмованные строчки, которые записывает под мою диктовку мой приятель Саша Замятин. «Зачем опять вы мне прислали свой портрет? К чему еще стараетесь уверить, что вы страдаете в разлуке долгих лет. Где научились вы так нагло лицемерить?» Не знаю, откуда берутся пошлые слова, которых сроду не было в моем лексиконе, которые были бы дики и нелепы в устах окружающих меня людей, но какая-то непонятная отчаянная сила находит их в глубинах подсознания и выталкивает из хриплого горла. Входя в роль джентльмена, обманутого в лучших чувствах, я пишу, не переставая: «Зачем играть в возвышенность души? Вы так смешны в чужом нарядном платье. Пусть одинок я буду здесь, в глуши, но вы на письма больше слов не тратьте…»
Палата растрогалась, кто-то лезет ко мне с советами, кто-то утешает мое разбитое, как ему кажется, сердце. Как последний подлец, смиряюсь с осенившей кого-то мыслью всей палатой, коллективно, заканчивать начатое письмо. Это было огромное по числу строк трагическое сочинение о любви и измене. Особенно старались Жорка и Сашка Замятин. Я это свое сочинение помню до сих пор. «Я вам не вспомню первого письма, где предлагал расстаться благородней, и жертв от вас не ждал, был убежден весьма, что жить вы будете как легче и удобней. Я слишком утончен, и мне вас просто жаль. Смотритесь в зеркало. Да, я забыл: таким, как вы, не стыдно. Надломленных бровей не уловить печаль, и губ измученных под краскою не видно!»
Концовка должна сразить наповал: «Любительница пошленьких романов, вы для меня уже не та, которую, быть может, и любил Вадим Туманов».
В конверт я вкладываю фотографию Розы и записку: «Я возвращаю Ваш портрет».
Неужели это было со мной?
В 1954 году я снова оказался на Челбанье, но ни Розы, ни начальника прииска Скокова уже не было.
Милая Роза, если ты жива и уже немолодыми глазами читаешь эти строки, нянча своих внуков, а может – дай тебе Бог – и правнуков, прими, если сможешь, эту мою запоздалую исповедь, которой, возможно, нет оправдания, но которую ты поймешь – я хотел бы, чтобы ты поняла, – как тоненький, хрупкий мазок на картине пережитого нами страшного времени.
В ту пору мы уже нарезали бесконечное количество шахт. От нас во многом зависит план Сусуманского управления – самого большого на Колыме.
В бригаде каждый владеет тремя-четырьмя профессиями. Скреперист, бурильщик, рабочий очистного забоя, водитель самосвала – все без затруднений подменяют друг друга. Потому техника работает безостановочно. Наклонный ствол проходим до 15 метров в сутки, нарезку штреков двумя забоями – до 36 метров. Почти всегда нарезаем одновременно две-три шахты. Ни до нас, ни после таких темпов проходки Колыма не знала. Наш коллектив был признан лучшим в горном управлении края. Так было на протяжении почти трех лет.
Недавно во время телефонного разговора Дмитрий Ефимович Устинов, бывший генеральный директор объединения «Северовос токзолото», напомнил, как в 1955 году его вместе с другими инженерами направляли из Ягоднинского района к нам в Сусуман перенимать опыт проходки и нарезки шахт.
Работали, конечно, с некоторыми нарушениями правил техники безопасности.
Вспоминаю, как к нам на шахту приехал начальник прииска им. Фрунзе Илья Давыдович Хирсели. Он сразу же принялся меня ругать за допускаемые нарушения техники безопасности. Я, естественно, оправдывался: «Все это неправда, Илья Давыдович», как вдруг подходим к шахте и видим: человек семь шахтеров – с бурами на плечах, курят, смеются, выезжая из наклонного ствола шахты на скипе. Это одно из грубейших нарушений. «Погорели» с поличным! Все онемели. Хирсели смотрит на меня. Я развожу руками, пробую улыбнуться и объясняю ему, как бы переходя на шутку: «Гражданин начальник, тут одни москвичи и ленинградцы – без трамвая не могут!» Нам повезло: начальник прииска был наделен чувством юмора и рассмеялся вместе со всеми. Мы отделались легким наказанием. Но благоприятный выход из ситуаций такого рода чаще всего случался благодаря не интеллекту колымского руководства, а прочной репутации самой бригады. Ее бросали на прорывы, на обеспечение быстрого обустройства шахты с богатым содержанием золота, нередко именно от нее во многом зависело выполнение плана прииском и всем управлением. С нами приходилось считаться.
Маленькие начальники предпочитают со мной не связываться, даже когда я позволяю себе вещи, для осужденного недопустимые. Однажды я долго провозился в шахте, поднимаюсь на поверхность весь мокрый и грязный. Ко мне цепляется начальник режима: кто разрешил задерживаться? «Я тебя больше не выпущу!» Я достаю пропуск, рву и швыряю ему в лицо. Это ЧП! Меня вызывает Федор Михайлович Боровик: «Ты что, с ума сошел?!»
Полковник Племянников вызывает к себе меня и начальника режима, задержавшего меня. Тот к нему является выпивший. Племянников посадил его на десять суток, но тот и второй раз явился по вызову не вполне трезвый. Его из органов выгнали. И хотя никаких моих заслуг в его снятии нет, случившееся еще больше укрепляет среди младшего и среднего звена начальников репутацию нашей бригады как неприкасаемой.