Не войной, не боем опечалено, стеснено сердце Братухи. Страдает его самолюбие, но сильнее самолюбия уязвлена его вера в женскую правдивость, разочарование проникает до самых глубин Братухиного существа, напоминая о себе и сейчас, когда летчик наедине с черными зеркальцами приборов ожидает сигнала на штурмовку высоты 43.1.
Конечно, все последствия месячного перерыва командиру полка неведомы; но долго тянется предстартовое ожидание, и чего только не передумает за это время майор Крупенин.
Так понемногу поднялись в нем и заговорили сомнения относительно Тертышного.
По возвращении с завода Тертышный многих огорошил: женился.
«Не встречал, не видел, представления не имел!» — отчеканил сияющий молодожен, будучи спрошен, знал ли он свою суженую прежде, и сам удивлялся, как это все у него получилось. «Девятнадцать, — сообщил он, кучерявым джигитом беря в шенкеля парашютную сумку. — Еще братишка — ремесленник, а сестренки нету… Десять классов, плюс это, — прошелся он пальцами по воздуху, как по клавишам, — музыка. Слух. Ребенком возили в Москву», — и ждал отклика, и не обманулся, музыка была оценена. «С первого взгляда, а как же… война! Мать — домохозяйка, папаша — закройщик. С работы на свою Заимку идет, под мышкой — штука. Ах, думаю, папаша, прихватил шевиота зятю на костюм. А он бревешко несет, топить-то нечем… Но, правда, вот, — выставил он напоказ голубой кант, от голенища до стеганого пояса освеживший его галифе: — В моем присутствии за полчаса… Ак-синь-я!» — по складам открыл ее имя Тертышный. Положив указательный палец вдоль сомкнутых губ, покусывая заусеницы, он косил темными блестящими глазами в ту сторону, откуда чувствовалась ему поддержка, — у него какой-то нюх, умение заводить или угадывать в других единомышленников, — но, скорее, обеспокоенно, чем озорно: не видать ли Конон-Рыжего, который помнит Мишу Клюева, его подружку Ксеню, ставшую теперь его, Тертышного, женой. «Красивая?» — спросил его Комлев. Тертышный в ответ — как когда-то Клюев — выставил большой палец и просиял… Были в его внезапной женитьбе нетерпение и какой-то вызов, желание поступить наперекор как бы негласному среди воюющих парней уговору не спешить с этим делом… вызов совестливой осторожности именно сейчас, после того, как, судимый и разжалованный под Сталинградом, он вновь получил офицерское звание, командует звеном.
Женатый летчик, всем известно, не так безогляден, как холостяк. А молодожен Тертышный, — после веселой свадьбы, после радостей рая, — поставлен на подавление зенитки… Этим запоздало встревожился майор Крупенин.
Что же касается Бориса Силаева, то на фоне «кадров» Силаев, как говорится, не смотрелся. Хотя бы и с формальной стороны: к «кадрам» причислен боевой актив полка от командира звена и выше, а он всего лишь летчик старший.
Когда с рассветом потянулась на старт командирская «восьмерка», Борис расположился среди других наблюдателей под камышовой крышей пищеблока со спокойствием солдата, поставленного начальством во второй эшелон, и с беспечным видом зорко прослеживал, кто взят в ответственный полет, кто не взят, какой боевой порядок для «кадров» избран — в мечтах-то летчик старший уже возглавлял группу. Звено, точнее говоря. Со звеном бы он сейчас, пожалуй, справился. Звено, то есть, две пары, четверку штурмовиков, — он бы провел.
Справа и слева от Силаева — молодежь, стручки, в полку две-три недели, обо всем судят и рядят громко, — уже идет среди них обычная с началом боевой работы переоценка ценностей, падают вчерашние авторитеты, восходят новые, и этим надо объяснить довольно частые по вечерам воспоминания о героических поступках детства: тот спас утопающую, этот отличился на железнодорожных путях…
— Загрузка по шестьсот килограмм?
— По шестьсот.
— Насчет прикрытия… Вроде как прикроет сам Алелюхин?
— Или Амет Хан.
— Нас теперь, братцы, трофейный батальон утешит, — объявил светлобородый новичок, по прозвищу Борода, взглядывая на Силаева с готовностью составить ему компанию, как-то услужить. — Конон-Рыжий разведку делал, говорит, рядом, одни девчата…
Борис насторожился.
О своем близком соседстве трофбат заявил песенкой.
Баянист уловил мелодию на слух, и по вечерам, после ужина, страдал над нею. «Татьяна, помнишь дни золотые», — начиналась песенка. Не зная ни Татьяны, ни золотых с ней деньков, Силаев под эти слова и напев уносился в прошлое, в свой родной город, где была школа имени Сергея Мироновича Кирова, компания Жени Столярова, поздние, за полночь, возвращения, недовольства и тревоги мамы… Либо рисовались ему те лазурные времена, которые наступят, когда все снова будет как до войны, но он-то будет другим, самостоятельным, ни от кого не зависящим…
Конон-Рыжий провел его в трофбат одним из первых; девичье лицо в дверях, приветливо распахнутых, — на него в сумерках сеней обращенное лицо Раисы встало перед ним. И то, как смутила, обескуражила его в тот момент, когда он ее увидел, одна подробность, — чубчик из-под кубанки, сдвинутой на затылок, кем-то присоветованный, подпаленный завиток волос, лихо загнутый… Они отвлекали его, мешали, тихий мамин укор слышался ему (предостережение; ведь еще ничего не было); он заметил на щеке Раисы шрамчик; розоватый сверстник его миусской царапины, но не размашистый, пощадивший милое лицо… Предчувствие какой-то перемены, каких-то новых отношений шевельнулось в нем… кубанка, нелепый чубчик для него исчезли.
Не сегодня-завтра задождит, думал Силаев, наблюдая, как перестраивается «восьмерка». Зарядит без просвета, с утра до ночи, он и отоспится. Или его командируют на завод. Оттуда по горнозаводской ветке — домой. Хорошо бы начальство том временем рассмотрело наградные. С пустой грудью появляться дома стыдно, невозможно… И на почте перебои. Месяц как отправил маме перевод, просил: получение подтверди. Молчит. Тысяча двести рублей — сумма. Жалко, если не дойдут. Хорошо бы всех повидать. Три месяца в боях — вечность. Как говорят, по войне пора бы уже и домой наведаться. По наградам — рано.
Впрочем, лейтенант Тертышный, например, и так прекрасно обошелся: в командировку на завод сорвался молнией; его, правда, в офицерском звании восстановили, под Сталинградом он воевал рядовым. Тертый калач лейтенант. Когда бомбили в море немецкий транспорт, драпавший из Таганрога, Тертышный был где-то сзади, Борис его не видел, а на земле, с глазу на глаз, лейтенант так предложил: «Силаев, ту баржу, которая перевернулась, на двоих запишем, сговорились?»
«Но пока я буду путешествовать на завод, домой, с завода, — размышлял Силаев, — трофбат продвинется с войсками, уйдет. И как же тогда с Раисой? Вообще, как с Раисой?» — «Ты не забудешь дорогу ко мне?» — подняла она тяжелые веки и тут же их опустила, то ли смущенно, то ли беспомощно. Они прощались, впереди был день, вылет, два вылета, в ее словах ему послышалась тревога, он Раисе поверил, назавтра примчался к ней, как только сняли готовность, в ужин, ждал ее, томясь вблизи столовой, смело выходя из тени и поспешно прячась; она прошла в строю понурых, уставших девчат под командой худющего старшего лейтенанта рядом, в трех шагах от него, делая вид, будто его не замечает.