И стали мы все вместе ее чинить. А там каждый винтик… нужно было клянчить либо в УПДК1, либо покупать в четыре цены, либо заказывать тем, кто едет за границу (где таких машин уже просто никто не помнит), записав на листочке марку, модель, точное название детали и так далее. В общем, ужас… Но все-таки Зяма упорно на ней ездил (он всё-таки почти сразу научился ездить с правым рулем).
Зямина езда на этой «Вольве-Антилопе гну» подарила мне несколько дней «болдинской осени».
Осенью Зяма немножечко зацепил своей «Вольвой» какого-то загородного пешехода. Пешеход почему-то оказался недостаточно пьян, чтобы быть целиком виновным. Нависла угроза лишения водительских прав и всякие другие неприятные автомобильные санкции… Мы с Зямой взялись за руки и поехали по местам дислокации милицейских чиновников, где шутили, поили, обещали и каялись… Но… Размер проступка был выше возможностей посещаемых нами гаишников. Так мы добрались, наконец, до мощной грузинской дамы, полковника милиции, начальницы всей пропаганды вместе с агитацией советского ГАИ.
Приняла она нас сурово. Ручку поцеловать не далась. Выслушала мольбы и шутки и, не улыбнувшись, сказала: «Значит, так: сочиняете два-три стихотворных плаката к месячнику безопасности движения… Если понравится — будем с вами… что-нибудь думать».
Милицейская «болдинская осень» была очень трудной. В голову лезли мысли и рифмы, которые даже сегодня, в наш бесконтрольный век торжества неноменклатурной лексики, печатать неловко… Но… с гордостью могу сообщить читателям, что на 27-м километре Минского шоссе несколько лет стоял (стоял на плакате, разумеется) пятиметровый идиот с выпученными глазами и поднятой вверх дланью, в которую (в эту длань) были врисованы огромные водительские права… А между его широко расставленных ног красовался наш с Зямой поэтический шедевр:
Любому предъявить я рад
Талон свой не дырявый,
Не занимаю левый ряд,
Когда свободен правый!
Это всё, что было отобрано для практического осуществления на трассах из 15-20 заготовок типа:
Зачем ты делаешь наезд
В период, когда идет
Судьбоносный, исторический
24-й партийный съезд?..
Зяма всегда и всё в жизни делал очень аппетитно. Когда я видел, как он ест, мне сразу же хотелось есть. Он никогда не «перехватывал» в театре, между репетициями или во время спектакля. Все ели, потому что были голодны, а он терпел и ехал домой на обед или ужин.
Он всегда замечательно одевался. Носил вещи потрясающе элегантно. Он никогда не раздумывал над покупкой, он просто очень хорошо знал, во что ему положить тело.
И хромота у него была такая… которая вовсе не читалась как хромота. Он не хромал, а нес тело… Нес… Как через «лежащего полицейского»1, через которого нужно переехать медленно…
У Тани Гердт фамилия не Гердт. У Тани Гердт фамилия — Правдина. Не псевдоним, а настоящая фамилия, от папы. Трудно поверить, что в конце XX века можно носить фамилию из фонфизинского «Недоросля», где все персонажи: Стародум, Митрофанушка, Правдин… стали нарицательными. Нарицательная стоимость Таниной фамилии стопроцентна. Таня не умеет врать и прикидываться. Она честна и принципиальна до пугающей наивности. Она умна, хозяйственна, начальственна, нежна и властолюбива. Она необыкновенно сильная.
С ее появлением в жизни Зямы возникла железная основа и каменная стена. За нее можно было спрятаться… Такой разбросанный и темпераментный, эмоционально увлекающийся человек, как Зяма, должен был всегда срочно «возвращаться на базу» и падать к Таниным ногам. Что он и делал всю жизнь.
Таня — гениальная дама, она подарила нам последние 15 лет Зяминой жизни…
Зяма был дико «рукастый». Такой… абсолютный плотник. Всю столярку на даче он всегда делал сам. А на отдыхе, у палаток — скамейку, стол, лавку, табуретку… всё это он сбивал за одну секунду.
Я тут недавно вспоминал Зяму, когда у себя в Завидове пытался построить сортирный стул, чтобы была не зияющая дыра, а чтобы всё было удобно… Я мучился, наверное, двое суток над этой табуреткой. И когда я забил последний гвоздь, понял, что прибил этот несчастный стульчак с другой стороны — вся семья была в истерике… И я вспомнил Зяму. Он бы соорудил всё это за две минуты, и это был бы самый красивый и удобный уличный сортир в цивилизованном мире. Он сделал бы трон.
Булата Зяма впервые увидел (и услышал) году в шестидесятом или шестьдесят первом в доме «всехнего» знакомого Юры Тимофеева. Придя домой, он сказал, что, как ему кажется, он присутствовал при явлении, которое будет длиться и замечательно повлияет на духовную жизнь поколений.
Думаю, нам всем, и тем, кто сегодня стар, и молодым, и их детям, редкостно посчастливилось, что в нашу жизнь пришел Окуджава. Он возник в ней как бард, но бардов, вполне душевных и крепких, довольно много, и было время, когда его имя, хоть и во главе перечисления, упоминалось среди них. А потом стало ясно, что это невозможно. Он уникален, и ни с кем в ряду, даже с самыми замечательными, не стоит. А стоит отдельно и выше. Потому что он, и это главное, Поэт, определивший на долгие годы эпоху. Звучит, наверное, высокопарно, но это из-за того, что внутри себя я ставлю его еще выше. Как Пушкина. Булат не гений, не Пушкин, но талант такой значимости, что и на памятнике ему могу представить:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
Сам Булат, немыслимо скромный и тихий, наверное, поморщился бы и сказал: «Ну, ты уж совсем…»
Последний раз Зяма и я виделись с Булатом неожиданно — в лечебном институте. Я привозила туда Зяму на процедуры, и доктор, к которой на консультацию приехал Булат, сказала ему, что здесь Гердт (она была и Зяминым доктором и знала, что мы дружны).
А потом Зямы не стало. Я в течение многих месяцев не звонила никому. Мне звонили. Булат — нет. И вдруг, перед отъездом Оли и Булата в Германию и Париж, он позвонил и, как будто мы расстались вчера, спросил: «Как ты?», сказал, что уезжает (чего раньше не делал никогда), мы поздравили друг друга с наступающими днями рождения (они у нас в один день) и попрощались.
В ужасном смысле этого слова — навсегда.
Много лет подряд, когда наступал август, мы общались круглосуточно — на поляне в лесу на реке Гауя в Прибалтике. И когда, достаточно часто, я думаю о Булате, то, как одно из «чудных мгновений», вспоминаю: я сижу у палатки за собственноручно сколоченным Зямой столом, корпя над каким-то арабским переводом; от палатки, стоящей метрах в двадцати от нашей, приближается Булат и читает мне только что написанное им про «пирог с грибами»… У нас у всех был отпуск, но у творческих людей любой профессии «отпуска» не бывает. А уж у Поэта — никогда.