И Шура в десятый раз рассказывал, а Иннокентий Михайлович в десятый раз заливался детским смехом.
Итак, любимый анекдот Смоктуновского: «Зима. Заснеженная деревня. В избе двое стариков. Дед, напялив очки, читает бабке письмо от внука из города: «Дорогие бабушка и дедушка! Все собирался вам написать, но стеснялся признаться. А сейчас решился. Когда я жил у вас летом и однажды бабушка пошла доить, а дедушка – на реку, я залез в чулан, взял большую банку вишневого варенья и всю ее съел. Потом испугался, что вы рассердитесь, накакал полную банку, закрыл ее и поставил на место». Дед снимает очки, смотрит на бабку и произносит: «Ну, старая, я ж тебе говорил, всю зиму едим говно, а ты «засахарилось, засахарилось»!»
Всяческие мемуары и воспоминания, как бы они ни были самоироничны, попахивают меркантильностью. Как ни крути, но воспоминатель подсознательно хочет заполучить дивиденды с биографии.
Литературные воспоминания делятся, как правило, на несколько категорий. Если автор грамотный – он пишет сам, а опытный редактор расставляет знаки препинания. Если автор малограмотный, он диктует свои фантазии на современную технику, а все тот же многострадальный редактор облекает это в форму прозы, и говорун через некоторое время с удивлением узнает, что он писатель.
Заниматься не своим делом – эта страсть наших граждан особенно ярко выражена в тех случаях, когда «свое дело» тоже профессионально подозрительно.
И все-таки! Зачем-то мы родились, зачем-то служим, зачем-то, наконец, живем. Может быть, кто-нибудь и сделает случайный вывод для себя из моих литературных потуг.
Я прожил 80 лет. Глобального ущерба от жизни, слава богу, не было. Были гадости, неприятности, но не более. Это у меня характер такой – колебаться вместе с линией партии. Не до конца, конечно, но все-таки.
Перешагнуть через мораль, через близких, через вкусы эпохи имеют право только гении.
Упертые середняки вызывают уважительное раздражение. Если проще – право быть говном имеют только гении.
Если я заболею, к врачам обращаться не стану. Я обращусь к Лёне Ярмольнику. Он меня сначала вылечит, потом похоронит, потом устроит в зале Чайковского вечер моей памяти – и все за свой счет, все искренне и весело.
Что я оставлю благодарным потомкам, чтобы они успели это наследие зафиксировать, пока сами не стали предками?
1. Летает планета Shirvindt между Хармсом и Раневской.
2. Стоит в Ялте памятник «Трубка Ширвиндта» – раньше стоял за границей, теперь на Родине.
3. Напротив «Мосфильма» на плешке замурованы в асфальт четыре ладони – две мои, две Державина – компания ладоней там престижная.
С этими благодарными потомками тоже какое-то пижонство и литературщина.
Во-первых, потомки никого не благодарят, а в основном поносят и презирают. Во-вторых, если уж потомки выборочно набрасываются на какую-нибудь предыдущую фигуру с благодарностью и почтением, то делается это так оголтело и безвкусно, что хочется тихого забвения. Почему только начиная с панихиды Евгений Евстигнеев стал великим русским актером? Почему только после трагического ухода Папанова и Миронова стало ясно, что без них нельзя?
У нас ставились при жизни бюсты на родине только не то трижды, не то дважды Героям Социалистического Труда. Почти никого из этих «героев» не осталось в живых, а в историю они в основном вошли так, что лучше бы и не входили.
Однажды, много лет назад, в Кривом Роге после концерта на сцену поднялась очаровательная девочка лет восьми и протянула мне огромную книгу «Криворожье», изданную, естественно, в Финляндии и весившую килограммов десять. Когда я в гостинице открыл этот печатный мемориал области, то увидел трогательную надпись. Четким трехклассным почерком было написано: «Дарагому Александру от благородных криворожцев».
Ребенок еще не знал, что надо всех и за все благодарить, включая заезжих артистов, и, делая надпись под диктовку родителей, ошибся и создал замечательное послание. Пусть будет как можно меньше благодарных потомков и как можно больше благородных детей.
Зачем создавалась эта книга? Из привычного тщеславия? Из ощущения неслыханной своей значимости и необходимости поведать человечеству нечто такое, что ему и в голову не может прийти?
Да, если быть честным, то все это присутствует, но если быть честным до конца, то правда хочется хоть чуточку закрепить свое время, своих друзей, свой дом, а значит, свою жизнь. На наше поколение сегодня поставлено сострадательное клеймо – «шестидесятники». Да, конечно, мы жили тогда и даже немного вдохнули сырого воздуха оттепели, но родился я задолго до оттепели и в четырехлетнем возрасте уже что-то понимал, когда из нашей коммуналки ночью забирали соседа, а через некоторое время исчез на семнадцать лет мой родной дядя. Еще задолго до оттепели мы, шестилетние интеллигентские дети, в теплушках эвакуировались в Чердынь. Задолго до оттепели, в 1943 году, катался я по заснеженным арбатским переулкам на коньках, привязанных бельевой веревкой с палкой «на закрут» к валенкам. Играл в футбол консервной банкой из-под американской тушенки и, учась в 110-й мужской школе, ходил в соседнюю 110-ю женскую школу на вечера, где танцевал падеграс, падепатинер, мазурку и другие вымершие бальные танцы, щеголяя в сером клетчатом пиджачке, перелицованном (был такой способ омоложения одежды, когда изнанка становилась лицом) из маминого костюма, с пуговицами, переставленными на «мужскую» сторону.
Задолго до оттепели, в 1953 году, меня не хотели держать в театральном вузе, производя чистку студенческих рядов на фоне «дела врачей».
Задолго до оттепели мы, молодые артисты, рассказывали и придумывали анекдоты, играли и сочиняли «острые капустники», вызывающие усмешку у сегодняшних остряков.
Да и после оттепели все еще жили, любили, смеялись, играли хорошие роли у замечательных режиссеров. И сегодня из последних сил, в атмосфере неслыханной молодежной конкуренции, пытаемся что-то создать и кому-то пригодиться.
Если сдуру начнешь осмысливать прожитое, конечно, танцевать надо от некролога. Веселенький танец – эдакий dance macabre. Надо зажмуриться и самому себе написать некролог. Если, скажем, в нем будет строчка: «Четырнадцать лет он был художественным руководителем театра» – жидковато. А вот если там будет написано: «Это время запомнится страшным провалом спектакля «Жуть» и прогремевшим на всю Москву обозрением «Штаны наизнанку» – уже что-то. И когда так себя прочешешь, чувствуешь, что какие-то пустоты еще необходимо успеть заполнить.
Правда, никогда нельзя доверять сегодняшним впечатлениям и рецензиям – надо ждать.
Очень хороший ленинградский режиссер Наум Бирман задумал снять «Трое в лодке, не считая собаки». Все говорили: «Вы с ума сошли! Нельзя снять «Трое в лодке…». Я тоже думаю, что есть писатели – Джером, Марк Твен, Ильф и Петров, которые потрясающи своей авторской интонацией. Можно снять сюжет, ту или иную актерскую или режиссерскую версию, но авторскую интонацию снять невозможно. Однако Бирман сказал, что это будет просто фильм о трех нынешних друзьях по канве Джерома. Ну, раз по канве и раз мы три друга, – такой ремейк, как сейчас принято говорить, – то мы согласились.
Поехали в город Советск, а там начали с окрестных полей сгонять колхозников и переодевать их в лондонцев. Мы поняли, что ремейк будет тот еще. Запахло катастрофой. Когда фильм вышел, его страшно заклеймили. Но прошло столько лет, его часто повторяют и при этом говорят: «Какой милый фильм!» Надо ждать!
Я человек низкой тщеславности. Я спонтанно увлекающийся, такой бенгальский огонь с небольшим искропроизводством, но льщу себя, что довольно ярким. Употребляя сегодняшнюю спортивную лексику – я спринтер, вынужденный бежать стайерскую дистанцию. Когда финиш – не знает никто, но ленточка уже видна.
Раньше я считал, что пенсионный возраст – вещь условная, придуманная. Но на самом деле какая-то бухгалтерия там, наверху, или социологи божественные правильно эти сроки сюда спустили.
Все должно быть вовремя. Причем каждый это понимает и говорит: «Хватит! Дорогу молодым! Устаю, ничего уже не могу аккумулировать». Говорят – и не рыпаются с места. Упоение собственной уникальностью не является страховкой от ночных кошмаров. Самодостаточность – мастурбация существования, эдакая «ложная беременность» значимости. К старости боятся резких движений – как физических, так и смысловых. А трусость, очевидно, – это надежда, что обойдется.
Когда уже выбран лимит желаний и удивлений, а заторможенная скрупулезность мудрости никак не вписывается в бешеный ритм эпохи, поневоле портится настроение и возникает паника.
Если пытаешься хотя бы умозрительно отбросить все повседневные нужности, то с пугающей ясностью понимаешь, что потерян «адрес существования». В ужасе открываешь глаза и судорожно бежишь дальше.