Зная, что в планы русского Генерального штаба не входило отступать в глубь страны, Гофман развивал мысль, что, действуя вместе с австрийцами, немцам удалось бы нанести России сокрушительный удар, избегнуть вовлечения в войну Англии, Италии, Румынии и Америки. Эти расчеты на успех он строил на малой подготовленности к войне русских, на революционном настроении народа, на малой авторитетности русского командования. Его взгляды были типичным продуктом немецкой военщины. В них он вместе с австрийским Конрадом был последователем плана Мольтке Старшего, противником принятого Вильгельмом плана Мольтке Младшего и видоизмененного плана Шлифена.[77]
Надо сказать, что я, несмотря на высокую оценку стратегических способностей Гофмана, невзлюбил его с первого взгляда. Я возненавидел его, когда, представляясь ему, был встречен возгласом:
— А! Значит, вы назначены замещать бедного Скалона, которого уходили ваши большевики! Не вынес, бедняга, позора своей страны! Крепитесь и вы!
— Я не давал вам повода беспокоиться обо мне, — насмешливо ответил я.
Два слова по поводу этих возгласов Гофмана, сделавшихся мне понятными лишь к концу дня, после разговора с приставленным к нам офицером.
Оказалось, что несколько дней назад в Брест руководить комиссией по перемирию приехал Скалон. Через два — три дня по приезде он собрал совещание с немцами о порядке перемирия. Затем, сославшись на то, что ему понадобилась какая-то карта, Скалон поднялся за ней в свою комнату и… назад не вернулся. Пришедшие за ним нашли его на полу мертвым. Трагическое происшествие было совершенно определенным образом истолковано Гофманом, а следовательно, и всеми немцами в Бресте. Менее ясным оно было для меня: мне представлялась необъяснимой фантазия моего Владимира Евстафьевича — выбрать такое место, время и даже момент для того, чтобы покончить счеты с «позором страны».
Найдя же среди бумаг Скалона, переданных мне вместе с комнатой, где он жил, письмо, полученное в день смерти от какого-то благоприятеля с сообщением о развратном поведении жены Скалона, из-за которой он столько выстрадал, я, конечно, остался при особом мнении относительно причины трагедии. Весь штаб фронта во главе с самим Леопольдом Баварским подчеркнуто торжественно похоронил бедного Скалона как павшего «жертвой позора» своей родины.
Кроме министров иностранных дел: германского статс-секретаря Кюльмана и австрийского — графа Чернина, о которых речь будет ниже, на стороне наших противников не было лиц, достойных воспоминаний: все и всё поглощалось всеобъемлющей фигурой Гофмана.
Во главе российской делегации в первую половину переговоров стоял Иоффе, во вторую — Троцкий.
Я глубоко обязан моему ментору, Михаилу Николаевичу Покровскому, за то, что он помог мне ориентироваться в ходе переговоров и правильно оценивать их политическое значение, без чего я, вероятно, впал бы в крупные ошибки.
В первый период, когда переговорами руководил Иоффе, они, по моему впечатлению, носили чисто дипломатический, корректный характер и, видимо, клонились к заключению мира как цели, поставленной нашей делегации. Лишь позже от Покровского я узнал, что Иоффе был сторонником Троцкого и не сочувствовал заключению мира.
С самого начала российская делегация потребовала полной гласности переговоров и передачи «ко всем» призыва окончить войну перемирием, а затем миром.
Гофман внес в это поправку: поскольку русские не имеют полномочий от Антанты говорить о мире, следует вести переговоры лишь о сепаратном мире. Он соглашался на допуск русских в немецкие окопы, но под контролем и при условии воспрещения агитационной деятельности и распространения большевистской литературы среди солдат и вообще в Германии.
Требование нашей делегации эвакуировать Ригу и Моонзундские острова Гофман резко отклонил, равно как и требование прекратить переброску на французский фронт тех войск, переброска которых начата до переговоров.
Говоря о мире, Иоффе предполагал, что немцы откажутся от Польши, Литвы и Курляндии, отойдя на старые границы. Между тем немцы (Гофман и особенно Кюльман) считали, что вопрос об этих государствах не относится к области аннексии, поскольку эти страны решили отделиться от России и передать дело урегулирования отношений с ней в руки центральных государств. Возражал сначала и представитель Болгарии, указывая, что ей за союз с Германией обещана часть сербских областей и Добруджа. Однако Гофман позже говорил (по-моему, притворно), что он не очень настаивал на Польше и даже на Литве и Курляндии.
Вообще все переговоры в первую их половину были по преимуществу экономического содержания и носили весьма деловой характер.
Все участники совещаний обедали в общем зале собрания и даже поддерживали между собой внешне приятельские отношения. Некоторым забавным диссонансом было поведение эсерки (впоследствии члена компартии) Биценко. В ней Гофман видел даму, за которой ему за своим столом надлежало, как хозяину и кавалеру, ухаживать. Она же далеко не по-дамски отвечала на все его любезности, что, впрочем, не обескураживало Гофмана, обращавшего выходки Биценко в шутку и продолжавшего с ней свой подчеркнуто галантный тон.
Весьма корректным в частном общении было отношение Гофмана к Иоффе. Очень внимательным он был ко мне, очевидно, как к такому же генералу, как и он сам, тем более что считал меня, несомненно, жертвой большевиков (хотя пока еще живой). Таким же предпочтительным вниманием Гофмана пользовался и Михаил Николаевич Покровский, внушавший ему своей ученостью большое уважение, несмотря на партийность.[78]
С Покровским меня еще более сблизила совместная поездка за город, в резиденцию принца Леопольда. Мы направлялись туда с официальным визитом как представители российской делегации. Предполагаю, что выбор пал на нас по указанию Гофмана, считавшего нас наиболее достойными предстать перед лицом его высочества. Однако я не сумел с должным почтением отнестись к оказанной мне Гофманом чести. Ввиду столь официального характера визита я нашел для себя неудобным ехать, не сняв с себя уничтоженные Советской властью внешние отличия своего генеральского звания (погоны, ордена, лампасы и пр.). Напрасно Гофман, усматривая в моем намерении недостаток почтительности к его высочеству, уговаривал меня отложить эту операцию до возвращения с визита (в этом поддерживал Гофмана, к его удивлению, даже Иоффе). Ссылаясь на свою четвертьвековую привычку к точному исполнению приказов, я настоял на своем: снял погоны, не надел свои 22 ордена — российских и иностранных, собственноручно спорол генеральские лампасы. Сознавая свой скверный характер, я рад был сделать это назло Гофману и тем показать, что я не такая уж безвольная жертва в руках большевиков! Михаил Николаевич, присутствуя при этом, только посмеивался в бороду.