— Тоскливо на душе. Хочется чуть-чуть забыться, понюхать кокаинчику… Меня за большевика считают.
Толстой посмотрел на грязную и лихо смятую морскую фуражку, на большой и крепкий нос. Юношеское бритое лицо его, бледное и по-женски красивое, с маленькими, темными, нагловато ускользающими глазами, чем-то заинтересовало Толстого, и он предложил ему пойти на мостки. Там, за лодками, Санди улегся на горячих досках, а Толстой, поджав ноги, уселся рядом с ним. Санди, лежа на животе, читал стихи Игоря Северянина. В голосе его слышалась издевка. И, нюхая табак из тавлинки, он то и дело насмешливо опрашивал: «Ну что, хорошо?» То льстил, то издевался, то снова читал стихи и, перебивая сам себя, говорил, что завтра же снимет с себя все эти нелепые подозрения. Потом они вернулись, он занял у Жихаревой 40 пиастров, пошел напротив в аптеку, купил кокаину, стал в дверях: «За ваше здоровье, — нюхнул, — теперь пойду обедать». Через неделю после этой встречи Санди нашли задушенным.
Знакомый подполковник, встреченный Толстым в тот же день, рассказывал:
— Вы понимаете, все началось с брошюрки, которую я нашел в общежитии. Заглавие оторвано, взял от скуки и читаю. Подходит ко мне полковник Тетькин, может, знаете, строгий такой насчет взглядов. Ты, говорит, откуда ее взял?.. Ты, говорит, большевик, сукин сын. Это я-то большевик! И начинается форменное дознание. Взял книжку. Стал припоминать. Вроде на окне лежала. Кто ее на окно положил? Это не первый, мол, случай — брошюры агитационного содержания подбрасывают. Стали мы перебирать всех стрюков — на кого подозрение. Поручик Москаленко и указал на Санди. Как же так, говорю, Санди — литератор, честнейшая личность. Но не хотели и слушать, настолько все озлоблены, особенно этот Москаленко. Контужен, два ранения в грудь, нога разворочена осколком, жена расстреляна в Екатеринославе, сам после расстрела из общей могилы вылез… Во сне вскрикивает. Кровь душит. Видимо, Москаленко и прикончил его.
В карманах его были найдены коробочка с кокаином, сосновая шишка, носовой платок, десять пиастров, неотправленное письмо: «Едва не расстреляли в Киеве, а белые считают меня за большевика… Мне очень тяжело-дорогая мамочка…» Вот так-то. Не был он большевистским разведчиком, как думали…
Толстой очнулся, воспоминания растаяли, словно мираж. Вечерело. Затихала дневная суета.
Ранним утром, едва «Карковадо» вошел в бирюзовоголубые воды Тирренского моря, благополучно миновав опасный пролив, где блуждающие мины причиняли немало вреда судам, разнесся слух, что надвигается шторм.
Толстой с беспокойством посмотрел на небо. Действительно, оно не сулило ничего хорошего. Пассажиры заволновались тоже, то и дело поглядывали на небо.
Пронзительные боцманские свистки. Загремел гром, полыхнули молнии. И «Карковадо» весь заскрипел под ударами налетевшего ветра.
Всю ночь проблуждали у берегов Сицилии. Буксиром доставили «Карковадо» в Мессину. А уж оттуда путь лежал на Марсель. При виде марсельского маяка облегченно вздохнули. «Все позади. Древний путь окончен», — радостно подумал Алексей Толстой.
На первых порах Толстым крепко помог С. Скирмунт, родственник Натальи Васильевны: они поселились у него на даче в Севре.
Вскоре после приезда в Париж у Толстого возникает мысль написать роман о своих хождениях по мукам. А сколько таких, как он?.. Десятки, сотни, тысячи… Бездействие в такое время казалось ему равным преступлению.
Замысел захватил его. Работая над романом, он все время тосковал по Родине. Оторванный от привычного и дорогого, он в первые же месяцы почувствовал, что значит быть парией, человеком «невесомым, бесплодным, не нужным никому, ни при каких обстоятельствах».
Летом 1920 года Толстые отдыхали на севере Франции. Здесь пришли к нему первые сомнения: «Бретань. Крошечная деревушка на берегу моря. Из далекой России доносились отрывочные сведения о героических боях с поляками, о грандиозных победах у Перекопа. Я работал тогда над первой книгой трилогии «Хождение по мукам». Работа двигалась к концу. Но вместе с концом созревало сознание, что самое главное так и осталось непонятым, что место художника не здесь, среди циклопических камней и тишины, нарушаемой лишь мерным рокотом прибоя, но в самом кипении борьбы, там, где в муках рождается новый мир».
Однажды, уже вернувшись из Бретани, Толстой прогуливался по парижским улицам. Задумчиво всматривался в быстро мелькающие лица торопливо идущих людей. В этот час Итальянский бульвар был шумен и многолюден. Цепкий художнический взгляд Толстого замечал буквально все: и то, что выходившие из магазинов и контор почти одновременно служащие сразу образовали тесную и шумную толпу на широком тротуаре; и то, что большинство в этой толпе составляли женщины; и то, как шумно, весело пробиралась в этом живом потоке стайка озорных подростков, не пропускавших ни одного случая, чтобы не посмеяться. Вот столкнулись два толстяка, смешно поднимая локти, надуваясь, стали выяснять, кто виноват. Откуда-то взявшийся негритенок в красной шапочке тащил полосатую картонку. До слуха Толстого сквозь рев и шум сплошного потока автомобилей донесся столь же привычный грохот падающих железных штор на окнах. Под ногами шелестели обрывки газет. Высокие платаны уже облетели, голые сучья, как руки, вздымались высоко в небо. Все это уже стало привычно… Даже воздух, пропитанный потом, духами и запахами алкоголя.
Алексей Толстой неторопливо двигался в толпе. Рядом шел Никита, крепко держась за руку отца. Сколько взглядов, мелькающих, точно спицы в быстро катящемся колесе. Только этот шум и мельтешение лиц не действовали на Толстого, словно оградившего себя магическим кругом, через который уже никому и ничему не переступить… Что ждет Россию? Либо ее окончательная гибель, потеря имени ее в истории, либо Россия все-таки найдет свою правду, восстановит свою государственность и былую мощь? Междоусобная война кончилась, красные одолели. Нельзя жиль больше инерцией прошлой борьбы. Нельзя больше жить дикими слухами и фантастическими надеждами. Бред наяву кончился. Пора трезво посмотреть на происходящее в Европе и России. Только сумасшедшие могут еще надеяться на падение Москвы и падение большевистского режима вообще. И только сумасшедшие могут радоваться захватническим намерениям панской Польши и чудовищному голоду в России. В числе многих эмигрантов Толстой не мог сочувствовать белополякам, напавшим на русскую землю, не мог согласиться на установление границ 72-го года или отдачу панской Польше Смоленска, который 400 лет тому назад прославил своей обороной от польских войск воевода Шейн. Всей душой Толстой желал победы красным войскам. Какая несуразность… А некоторые оголтелые эмигранты призывали поляков навести порядок в России, надеялись, что им удастся разгромить большевиков. Такая позиция Толстому была непонятна, противоречила его патриотическим убеждениям. А кто виноват в новом испытании России — в голоде? По слухам, по газетным сообщениям, там наступили прямо-таки апокалипсические времена. Страна вымирает. «Не все ли равно, — думал Толстой, — кто виноват, когда детские трупики сваливают, как штабеля дров, у железнодорожных станций, когда едят человечье мясо. Все, все мы, скопом, соборно виноваты».