Сам «Собачий фонтан»? Ничего красивого в нем, всегда сухом и пыльном, признаюсь, тоже не было. Разве только, что он организовывал пространство вокруг себя, и при пересечении переулков получалась не просто пустота, а маленькая площадь? Но это теперешние мои слова и соображения. А тогда нас, детей, в первую очередь трогало устойчивое предание, связанное с фонтаном. Будто бы он был поставлен некой барыней (так тогда и говорили «барыней») на месте похороненной здесь ее любимой собаки. Незабвенная тень этой неведомой собаки неизменно сопровождала наши путешествия.
Снегиревская больница? Добротное красно-белое кирпичное здание, но совсем неоригинальное. Остальное же на нашем пути в Серебряный через Собачью площадку — незапоминающееся безархитектурное старье.
Но какая же прелесть была в этом вдруг расширившемся пространстве, собирающем в узел три, четыре, нет, пять артерий, пять окрестных переулков. Сколько света, сколько неба, какой уют. Нет магазинной суеты Арбата — одна любимая нами керосиновая лавка на углу Борисоглебского, черная, пропахшая нефтью пещера, наполненная таинственно-опасными товарами с таинственными названиями: денатурат, каустик, нафталин, казанское масло… И какая тишина на Собачьей площадке — рядом со звенящим Арбатом и гудящим бранью, завываниями, ржанием лошадей Смоленским рынком. Нет, то умиротворение, которым дарила Собачья площадка, несравнимо ни с какими отдельными архитектурными ухищрениями. Невосполнимая, вечно живая утрата.
У Рея Бредбери есть рассказ — забыла, как он называется, — герой которого изобрел средство попадать в прошлое своего города. Стоило этому человеку надеть старинное платье, настроиться соответственно, завернуть за угол определенного дома и он оказывался в ином времени. Со мной происходит нечто прямо противоположное. Некоторые периоды моей жизни были тесно связаны с Калининским проспектом, или Новым Арбатом, как в разные годы называли эту магистраль Москвы. И у меня нет такой степени пассеизма или снобизма, чтобы фыркать при одном упоминании «вставной челюсти Москвы», как назвали в народе эту улицу при ее рождении. Города меняются, и Москве нужны были современные проспекты. Что говорить? Но я, конечно, предпочла бы, чтобы такая магистраль прошла где-то мимо моих переулков. Изуродованный район Арбата — не только моя личная драма, но, думаю, драма Москвы. Это не значит, что в свое время я не отдала дань увлечению новыми магазинами на Новом Арбате. Странно только одно: оказавшись на нем, я не вспоминаю, что иду по бывшей Собачьей площадке, что, скажем, магазин «Подарки» стер с лица земли одну сторону Дурновского переулка, а «Мелодия», вероятно, — угол Серебряного, который был последним поворотом при моем слепом путешествии. Конечно, остановись я на мгновение в жадном людском потоке, я соображу: вот здесь, именно здесь стоял Собачий фонтан, а здесь — красно-желтый готический особняк. Ориентиры целы: есть кусок Борисоглебского — значит, здесь была керосиновая лавка, сохранился кусок Серебряного на одной стороне проспекта, а на другой — дом с круглыми окнами на Молчановке, где жили, а может и живут, потомки Валентина Серова и где висел или все еще висит, занимая целую стену комнаты, один из вариантов «Похищения Европы», значит, именно здесь и вливался Серебряный в Молчановку, а на углу находились остатки усадьбы Хомяковых. Все это можно восстановить в памяти и представить. Но я этого не делаю. То был один город, а это другой. С ним связана завершающая эпоха моей жизни, а то была совсем иная, начальная. Я не хочу их совмещать.
В тех моих детских самостоятельных путешествиях из Каковинского в Серебряный даже в случае проигрыша при ходьбе по плитам неудача, собственно говоря, исключалась. Полной неудачи тут просто не могло быть.
В первую очередь, конечно, я рассчитывала застать своего троюродного брата и сверстника. Обычно и поводом похода в Серебряный было вдруг возникшее к нему дело: мысль о новой, только что мной придуманной игре, просьба о книге, о которой я только что услышала, а он-то наверное уже прочел, внезапное неодолимое желание еще раз полюбоваться его коллекциями марок, монет, открыток или «драгоценностей», среди которых особенно ценился нами панцирь черепахи.
Но и надеясь на общество брата, я прежде всего заходила к «старикам», таков был порядок и ритуал. Впрочем, тогда, до их ссылки, кажется, их не звали «стариками»? Их звали — и мы в том числе — уменьшительными именами. Но и тогда они держались как прирожденные патриархи того клана, который у нас назывался «Серебряный».
Комната «стариков» — самая большая комната квартиры, бывшая докторская приемная. У самой двери в нее висит на стене телефон, а на телефоне — почти всегда кто-нибудь из молодых обитателей квартиры (мне кажется, что выражение «висеть на телефоне» и возникло от того, что аппараты крепились к стене, а разговаривающий казался вертикально прикрепленным к нему). Чаще всего «висят» на телефоне мои хорошенькие тетки, «барышни», как тогда еще говорили: полненькая голубоглазая и худенькая кареглазая — младшие сестры моей матери. И никто не раздражается на долгую телефонную болтовню, и никому в комнате не мешают «посторонние». Да они и не посторонние. Хотя обитатели разных комнат живут своей независимой жизнью, но почти все они недавно повзрослевшие в этой квартире подростки, сироты покойной сестры хозяйки, дети брата хозяина. Все они получили пристанище в Серебряном во время холода и голода первых лет революции. Все они — нечто большее, чем просто племянники, и неизмеримо меньшее, чем родной сын «стариков». Это мы тоже прекрасно чувствуем. На докторского сына здесь возлагаются уверенные честолюбивые надежды, и молодой патологоанатом вскоре их с лихвой оправдает. Невысокий, коренастый, рано лысеющий, он иногда выходил при твоем появлении из своей комнаты в «большую» и одаривал тебя короткой шуткой: «Съешь-ка вот эту грушу. Это от моих благодарных пациентов». Патологоанатому нет еще тридцати лет, но он давно чувствует себя посвященным науке, никакие развлечения двоюродных сестер и братьев не отвлекают его от занятий. Только — регулярный теннис и раза три в год — охота, иногда вместе с отцом. И кабинет его почти аскетичен: низкий полосатый диван, черный с зеленым сукном письменный стол в тяжеловесном стиле Александра III и на стене два парных пейзажа Белыницкого-Бируля, сизых и туманных.
«Большая» комната тоже, собственно говоря, аскетична. Ее роскошь — гигиена и достаток. Два широких окна, всегда чисто вымытых, глядели прямо на церковь (пока сохранялась церковь), ярко блестят листья пальмы, стоящей на подоконнике, отблескивает и скользкая клеенка на большом широком столе, белоснежны наволочки на двух кроватях за шкафами, заменяющими по обычаю времени нашего детства ширмы. И лишь большой портрет нашей прабабушки на одной стене и нарядный красного дерева туалет у другой стены напоминают о родовитом происхождении деятельных, деловых хозяев квартиры. Никакого эстетического культа раритетных вещей, в отличие от Хлебного, здесь нет. Остатки драгоценных сервизов и столового серебра — это не на виду. На виду только старинный портрет и красивый туалет. Они не мешают функциональному назначению всех предметов в комнате. Ее особый, «докторский» комфорт — не в раритетах, а в свежем воздухе, льющемся в любой мороз из широко открытых форточек, в тепле от больших батарей под окнами, в аромате постоянно стоящих на столе соблазнительных фруктов и конфет, которых мы больше нигде и не видели и которыми нас по прибытии в Серебряный непременно одаривают с очередной шуткой. Здесь шутили при любых обстоятельствах, долгих разговоров не вели и никакого выражения чувств не признавали. Спросят с непременной иронией о самом необходимом, угостят и — иди, можешь углубляться дальше в мир Серебряного.