Дождавшись отъезда гостей, дядя сообщил Николаю Ивановичу и Ольге Сергеевне, что на днях собирается в Москву на очень короткое время по своим литературным делам, просил сестру не разглашать об этом, в особенности «старикам» – так называл он родителей, – на что – прибавил он – имеет свои причины.
Тут Ольга Сергеевна поставила брату вопрос, точно ли он едет по литературным делам?
Дядя рассердился:
– Если тебе не сообщаю, почему еду, – сказал он, – то или не хочу, или не могу. (Si je ne vous dis pas pourquoi je pars, c’ets que je ne le peux pas, ou bien je ne le veux pas.)
Уходя же, он просил моего отца, если тот встретит Булгарина, заявить, что последних статей и нападок «Северной пчелы» Александр Сергеевич ему не спустит[110], а желание Булгарина насолить дяде в кабинете своего Мецената он не сегодня-завтра предупредит письмом того же Бенкендорфа.[111]
Исполнить просьбу дяди отцу моему не довелось: он с Булгариным не встретился. Но с ним встретилась Ольга Сергеевна, где именно – не помню. Булгарин, между прочим, весьма учтивый и обходительный кавалер, стал Ольге Сергеевне «ротитися и клятися», что не он зачинщик ссоры, а ее брат, который стал его, Булгарина, преследовать до такой степени, что он, Фаддей Бенедиктович, пролежал с горя последнее время в кровати, следовательно, Александр Сергеевич, сделав ни в чем не повинного человека больным, посягнул в некотором роде тем самым и на его земное бытие. Если же пострадавший от злых пушкинских эпиграмм и выступал печатно против их автора с критикой поэмы последнего, то отнюдь не как враг, а как «пурист», для которого правильность оборотов русского языка, ясное изложение мыслей – в стихах ли, в прозе ли – дело святое; мысль же задевать Пушкина не в качестве поэта, а в качестве человека Булгарин-де в христианской своей душе не питал, тем более не грозился ставить Пушкину баррикад у «бесценного своего благодетеля Александра Христофоровича Бенкендорфа».
Кстати: Булгарин, не чаявший души в Бенкендорфе, почувствовал впоследствии какую-то нежность к Леонтию Васильевичу Дубельту, которому сообщал все свои взгляды словесно и письменно, называя его «отцом и командиром». В 1853 году я видел у сына генерала Дубельта Михаила Леонтьевича, женившегося тогда на младшей дочери моего дяди поэта, Наталье Александровне, большой бюст Леонтия Васильевича, украшенный следующею надписью:
Быть может, он не всем угоден,
Ведь это общий наш удел,
Но честен, добр он, благороден,
Вот перечень его всех дел!
Ф. Булгарин
Ольга Сергеевна, впрочем, всегда отдавала Булгарину справедливость как очень ловкому журнальному деятелю.
Но возвращаюсь к событиям.
Итак, о намерении Пушкина уехать в Москву никто, кроме моих родителей, не знал, причем Ольга Сергеевна, от которой брат ее ничего до тех пор не скрывал, очень удивлялась, что он утаил от нее цель путешествия, между тем как мог убедиться из предшествовавших поездке разговоров с нею в искренности ее пожеланий семейного счастия.
Покойный издатель сочинений дяди П.В. Анненков в «Материалах для биографии Александра Сергеевича» сообщает рассказ и сделанное Пушкиным предложение семейству Натальи Николаевны, 21 апреля 1830 года, в самый день Пасхи, – рассказ вполне согласный и со словами Ольги Сергеевны.
Упоминая об этом событии, решившем дальнейшую судьбу поэта, Анненков говорит, что «Пушкин до предложения уже писал к своему семейству в Петербург, прося благословения, и что Сергей Львович отвечал сыну 16 апреля 1830 года письмом, выражавшим его живую радость». Затем ответ Сергея Львовича сообщается П.В. Анненковым в одном лишь французском тексте.
Очень жаль, что подлинное письмо дяди, – как говорила мне мать, – затеряно дедом, подобно многим другим посланиям Александра Сергеевича, а потому и не могло быть напечатано ни в одном из последующих изданий пушкинских сочинений.
Описывать радость Ольги Сергеевны, – дядя писал ей уже после своей помолвки в конце апреля, – считаю излишним. Моя мать видела в женитьбе брата на добрейшей Наталье Николаевне залог его счастия.
По рассказу Ольги Сергеевны, родители невесты – Николай Афанасьевич и Наталья Ивановна Гончаровы – дали всем своим детям прекрасное домашнее образование, а главное, воспитывали их в страхе Божием, причем держали трех дочерей непомерно строго, руководствуясь относительно их правилом: «В ваши лета не сметь суждение и м е т ь». Наталья Ивановна наблюдала тщательно, чтобы дочери, из которых Наталье Николаевне, родившейся в роковой день Бородинской битвы, минуло 26 августа 1829 года 17 лет, никогда не подавали и не возвышали голоса, не пускались с посетителями ни в какие серьезные рассуждения, а когда заговорят старшие – молчали бы и слушали, считая высказываемые этими старшими мнения непреложными истинами. Девицы Гончаровы должны были вставать едва ли не с восходом солнца, ложиться спать, даже если у родителей случались гости, не позже десяти часов вечера, являться всякое воскресенье непременно к обедне, а накануне больших или малых праздников слушать всенощную, если не в церкви, то в устроенной Натальей Ивановной у себя особой молельне, куда и приглашался отправлять богослужение священник местного прихода. Чтение книг с мало-мальски романическим пошибом исключалось из воспитательной программы, а потому и удивляться нечего, что большая часть произведений будущего мужа Натальи Николаевны, сделавшихся в 1830 году достоянием всей России, оставалась для его суженой неизвестною.
Наталья Ивановна, отвечая уклончиво на первое предложение Пушкина и отделываясь обычными: «Наташа еще молода, подождем, да посмотрим», едва ли, в сущности, не рассчитывала на партию, более соответственную ее собственным видам; она едва ли желала связать судьбу 17-летней дочери с судьбою тридцатилетнего поэта, находившегося, – это она знала, – под тайным присмотром Бенкендорфа, и выдать дочь за человека, в глазах которого было, по ее мнению, мало чего «святого». Это последнее заключение Наталья Ивановна выводила из неоднократных разговоров с Александром Сергеевичем. Пушкин, далеко тогда не принадлежа к последователям философов минувшего века, не скрывал, однако, от будущей тещи несочувствие к ее фанатическим, так сказать, ультрамонтанским взглядам и религиозной нетерпимости.
Подобные разговоры между Александром Сергеевичем и Натальей Ивановной влекли часто за собою если не положительные размолвки, то довольно неприятный обмен слов, далеко не содействовавший их гармонии между собою.
Дядя, сообразив, что особенного содействия к успеху его намерений ждать от Натальи Ивановны нечего, и плохо надеясь на главное – а именно на искреннее согласие ее дочери сделаться его супругой, – вероятно, по этим именно причинам и держал в секрете от родных и друзей первое свое предложение, чем покойная моя мать и объясняла мне как молчание перед нею дяди, так и последние разговоры о женитьбе, часть которых я уже сообщил читателям.