«Поэты сидели на сцене у стены. Пришла очередь Вознесенского — он вышел. Невероятно серьезно достал из кармана какую-то бумажку и сказал: „Вот тут пришла записка: ‘Вознесенский и Евтушенко, расскажите, как вы ездили по Америке’… Ну, товарищи, это была большая, серьезная поездка, рассказывать долго. Но я сейчас расскажу один эпизод, который произошел в Нью-Йорке. Ну вы, товарищи, понимаете, нас предупреждали, что в этой поездке могут быть провокации. В Нью-Йорке всех поселили на седьмом этаже, а мы с Евтушенко были в одном номере на пятом, — и мы поняли, что вот тут-то и надо ждать провокаций, и мы не ошиблись.
В два часа, когда мы крепко спали, раздался сильный стук в дверь и кто-то — по-русски, правда, но с акцентом, — закричал: ‘Евтушенко, Вознесенский, вставайте, надо поговорить!’ Мы из-под одеял ответили, что мы, русские поэты, готовы говорить и о поэзии, и о жизни, и о любви — но только в дневное время. „Женька, сволочь, я с тобой в одном классе учился“, — сказал голос из-за двери. „Ни с кем я в одном классе не учился“, — ответил жестко сонный Евтушенко. Поругавшись еще некоторое время, голос исчез.
Но сон исчез, — рассказывал со сцены Андрей Андреевич, — мы полежали еще пару часов, потом осторожно подошли к двери: кажется, нету никого. Быстро оделись и пошли на седьмой этаж, разбудили руководителя группы и рассказали ему о случившемся. Молодцы, сказал руководитель делегации, правильно вели себя в данной сложной обстановке.
Наутро, правда, в номер к нам вломился солист ансамбля народного танца Игоря Моисеева — Сергей Цветков, который был настолько пьян, что у него даже акцент появился… Как видите, все же провокация имела место!..“
Вы не представляете, — Вознесенский рассказывал! с такой иронией — какой рев раздался в зале. Все ревели от смеха. Когда немного улеглось, Вознесенский добавил: „Самое-то главное, что потом выяснилось — Сергей Цветков действительно учился в одном классе с Евтушенко“. И все опять попадали со стульев».
* * *
За умение шутить Вознесенского аудитории обожали. Но людям серьезным такое чувство юмора чаще казалось неуместным. Вот даже Римма Казакова — помнила же, как и предложение выйти замуж обернулось шуткой, — написала в «Литгазете» в июле 1962 года («Что и „как“»), услышав стихотворение «Бьют женщину»: «Здорово написано! Лихо! И вместе с тем возникает чувство неловкости. Я восхищаюсь великолепными поэтическими деталями стихотворения, восхищаюсь поэтом, а женщину-то бьют!.. „Баловать“ в литературе весело и мило, но когда художник „балует“, он подчас, сам того не замечая, переключает внимание с предмета разговора на свою собственную персону, а его поэзия из-за этой диспропорции, искажения поэтической задачи, становится мельче».
Ну да, у Вознесенского всё и всегда в стихах — соткано из нервов «собственной персоны», все через собственное «я», до самоистязания. Иногда это вызывает даже недоумение. Но за это как раз Вознесенского и любили — за искренность…
Вернемся к заграницам. В шестидесятые Вознесенский побывает еще не раз — и в Америке, и в Италии, и во Франции, и в Англии, и в ФРГ, не говоря о Польше и Болгарии. Сначала молодого поэта отправляли за рубеж, чтобы освежить представление о лицах советской литературы. Потом спохватились — а не пускать уже было сложно: популярность Вознесенского и на Западе оказалась нежданно-негаданно такой, что тронь его здесь — заграничные друзья его тут же отзывались эхом… Были, впрочем, и другие объяснения. Так, колоритная Валерия Новодворская, защитница демократии от всего на свете, поэта любила — но стыдить будет политически, со всем набором штампов либеральной конъюнктуры XXI века: «Почему ему все это позволяют? А плата внесена. Во-первых, в США поэта шокировала слежка со стороны ФБР (про слежку со стороны КГБ он ничего не написал). „В Америке, пропахшей мраком, / камелией и аммиаком, / пыхтя, как будто тягачи, / за мною ходят стукачи. <…> / Пусти, красавчик Квазимодо, /душа болит, кровоточа, / от пристальных очей „Свободы“ / и нежных взоров стукача“. Стыдно».
И дальше, по накатанной, — ее резюме: «Никогда еще искренность поэта не приносила столько бед».
Ну да, мысль не нова и не сложна: поэт излишне искренний всегда вредит партийной и корпоративной догме: коммунистической и антикоммунистической, любой, будь эта догма трижды либеральна или антилиберальна. Любое отклонение, пусть даже очевидное, от «правды», нарисованной в уме догматика, — беда.
В сборнике «Треугольная груша» стихотворение называлось «Вынужденное отступление». За него поэта не раз попрекнут в новом веке: да как он мог! Увидел мрак, разврат и аммиак в Америке! Какие «стукачи»? Откуда? Если бы они и были — то ж стукачи демократические! А значит, полезные!
В XXI веке маленький Эдик Сноуден, знаток американских стукачей, доведись ему прочитать эти пассажи, мог бы долго смеяться. Даже его малюсеньких усилий однажды хватит, чтобы мир усвоил очевидное: все поголовно уже давно «под колпаком». И оруэлловский «Большой Брат» — оказывается, совсем не то, что все когда-то думали.
Но это когда еще будет.
* * *
В том же сборнике Вознесенского, рядом со «стукачами», — «Лобная баллада». Там у царя «по лицу проносятся очи, как буксующий мотоцикл», там он целует в уста Анхен, которой только что отсекли голову, потому что его «любовница — контрразведчица англо-шведско-немецко-греческая». В стихах нет никакого буквального соответствия подробностям трагической любви Петра Первого к немке Анне Монс. Собственно, и Петр по имени не назван, лишь имя Анхен — отзвук той истории (но на самом деле голову немке не рубили). Здесь Вознесенский — о другом.
Эта самая Анхен, оставшаяся «брусничной кровиночкой» на державных устах, — совсем скоро обернется у поэта кинозвездой Мерилин Монро, мотоциклисткой Натальей Андросовой… Но и в «Лобной балладе» уже сказано — устами отрубленной головы: «Баба я, / вот и вся провинность, / государства мои в устах».
В дни строительства и пожара
до малюсенькой ли любви?
Ты целуешь меня, Держава,
твои губы в моей крови.
Вот это уже совсем другое дело! Эти строчки — при таком-то утилитарно-партийном подходе к поэзии — можно пришпилить и к кровавому режиму, и к любой злобе дня. Что же касается запахов аммиака в Америке — это лишнее, это конформизм, постыдное сотрудничество с коммунистическим режимом.
В России ведь не первое столетие, со времен Радищева и Новикова, как ни меняй царей с вождями, пульсирует одна корпоративно-прогрессивная мысль: кто не назвал режим «кровавым», тот ретроград и лапотник. Цари кровавы, пролетарские вожди кровавы. И в этом была своя правда. Но ведь толкуют о «патриотизме» вечно: или — или. «Патриотизм» революционно-либерального разлива запрещает видеть очевидное — что и мир вокруг не менее ущербен. «Патриотизм» на почвенный манер, напротив, — вечно сводится к идее, что весь мир существует лишь для того, чтобы топить нас в крови. Те и другие «патриоты» по-своему суровы и угрюмы, на зависть феликс-эдмундовичам всех времен и народов. Возможны ли третьи?