Резкая смена света и тени в глазах — и он один.
Высвободился. Все развязал.
В сероватом небе — ни наших, ни чужих; одиночество как выход, как избавление, как свобода. «ЕВТИР, — решил Силаев. — ЕВТИР», — только сейчас он вспомнил об этом.
Через час с четвертью после старта восьмерка появилась над терриконами, — не в строгом строю полковой колонны, разметанной вражеской зениткой.
Стоянка на радостях не придавала этому значения.
— Как сходили? — спрашивали ребята из братского полка.
— Все вернулись! — счастливо ответствовал механик с бледным, одутловатым от усталости лицом.
Аэродром возбужден, дань шумного восхищения первым принимает Алексей Казнов, Братуха. Собственно, сам Братуха в стороне. Валом катясь к его новенькому, с заводского двора ИЛу, наземная служба потеснила летчика. Прибористам, техникам, оружейным не терпится увидеть, во что превращена в бою казновская кабина, — приборная доска разбита, все пилотажные приборы вынесены вон. Трудно сказать, что достойно большего удивления: мастерство командира звена, сумевшего довести самолет, или то, что сам Братуха не получил при этом ни одной царапины? Лицо летчика истомлено, кирпичный румянец поблек. Спохватываясь, он разводит локти в стороны, оглядывает свои бока, стряхивает с комбинезона сверкающую стеклянную крошку. В ахах, охах, царящих вокруг, есть какое-то преувеличение, кажется Братухе. Какая-то чрезмерность. Этот гам приятен людям, но не соответствует тому, что с ним стряслось. Когда вдруг беззвучно брызнули, исчезли черные зеркальца перед ним, Братуха ничего не понял. Он знал, что должен видеть горизонт, — и он его видел, он знал, что должен слышать мотор, — и он его слышал. Горизонт и мотор. Они держали его, вели… а в приборной доске, в том месте, где компонуются пилотажные приборы, зияла рваная, глубокая, темная дыра. Приглядываясь к ней и чувствуя в руках послушную машину, он понимал, что, пожалуй, дойдет, дотянет, сядет…
Дошел.
Семьдесят три боевых вылета у него на счету. Семьдесят три. После такой передряги пронесет и на восемьдесят, — в одну воронку дважды снаряд не попадает. Дальше загадывать не будем, но восемьдесят вылетов он сделает, отмолотит. И к званию его тогда представят. Обязаны, есть приказ: за восемьдесят боевых вылетов на самолете ИЛ-2 летчик представляется к званию Героя. После чего, дорогая Олечка, мы с тобой встретимся. Мы с тобой побеседуем. Объяснимся.
Счастливый Урпалов, с выражением растроганности, даже умиленности на озабоченном лице, охаживал Братуху, боевого комсорга эскадрильи. И Братуха, только теперь сообразив, как непредвиденно, как прихотливо и жутко сработал осколок, вынесший из кабины зеркальца приборов, собранных руками Оли, во всеуслышанье, так истолковал происшедшее:
— Не иначе как, братцы, к письму…
Бориса Силаева тоже поздравляли.
Кто помашет мимоходом, кто подморгнет, кто шлепнет по спине: с возвращением, Боря, да и с продвижением, как же, поставлен в ряд лучших летчиков полка, не шутка!
Принужденно улыбаясь и не понимая, что с ним, собственно, произошло, как удалось ему ускользнуть от «мессера», он ждал какой-то подсказки со стороны…
В его капонир входил Тертышный.
Носки сапог по-утиному развернуты, в руках плоский, не складной планшет, размером со стиральную доску. «Планшет ему мешал, не куртка», — вспомнил Борис, как долго приноравливался лейтенант к кабине.
Тертышный был мрачен.
Борис подобрался.
Потеря ведущего над целью безнаказанно не проходит.
— Проявляем ненужную инициативу? — начал Тертышный. — Ты эти хода брось! — Рубцы, надавленные шлемофоном на щеках, алели, от широкой груди лейтенанта веяло жаром… — «Эрликоны» замолчали, ты и рад, думаешь, у него снаряды кончились… или немец устал. Черта! Прекратил стрельбу, жди «мессеров»…
— Я не думал… ждал…
— Чего ты ждал? Чего?
— «Мессеров»…
— «Мессеров»… Почему ногу-то не подобрал, голова?
— Какую?
— Ты что? Ослеп? Правую!.. Вывалил правую ногу, весь маршрут шкандыбает с культей, над целью поддержать ведущего по-настоящему не может, в результате ведущий… Конечно, когда колесо торчит, скорости-то не хватает. Не видел, что ли?
— Не видел, — выдавил из себя Силаев, поняв, наконец, почему так непослушна, трудна была «семнадцатая» в полете, почему бесновался лейтенант.
— Нельзя, Силаев. Надо видеть. Надо… Теперь. — Тертышный запнулся, посмотрел в планшет. — Ты какой курс взял от Гуляй-поля?
— В Гуляй-поле не был, — напряженно ответил Силаев.
— А где ты был? — Ведущий смягчил тон.
— В Пологах.
— В Пологах!
— Пологах, — твердо повторил Силаев.
Тертышный, с сомнением качая кудлатой головой, уставился в планшет, его нижняя губа, спекшаяся в жару кабины, недоверчиво отваливалась, а подсказка Силаева — «Пологи!» — делала свое дело. «Пологи, — с горькой пристыженностью думал он о себе, задним числом и потому легко, свободно восстанавливая ход событий. — Страшился их как черт ладана, готов был огибать за сотню верст, — и не узнал. Населенный пункт Пологи принял за Гуляй-поле…» Короче, потерял ориентировку и упал бы где-нибудь без горючего, если бы не мелькнул, не попался ему на глаза странный, с выпавшей ногой ИЛ — свой, из восьмерки, Силаев! Ухватился за него как слепой, да так оно и было, — слепой от мандража и растерянности, — и колесо силаевской машины обернулось для него удачей, вывело на свой аэродром…
Он восстанавливал картину запоздало, легко и безрадостно: не открывшись, не поддавшись распознанию с воздуха, Пологи как бы продлевали свою темную власть над ним, обрекая и впредь перемогаться от вылета к вылету, когда волнения и страхи над целью не приглушаются, не скрашиваются надеждой, какую дают летчику признание, растущая самостоятельность, уверенность в своих силах.
Впервые за долгие месяцы, пожалуй, впервые после Сталинграда мрачные предчувствия Тертышного не подтвердились, — явился домой как следует быть, сел вместе со всеми, а гнет непосильного бремени иссушает его и точит; не дает ему авиация радости, одни страдания и муки, и нет впереди просвета.
— Что, гудут ноженьки? — переменил Тертышный гнев на милость, понимая, что он может оставаться на высоте в глазах других, но не Силаева. — Гудут, родимые?..
К вечеру того же дня из клубов пыли и копоти, поднятых влетевшей в шахтерский поселок «Т-тридцатьчетверкой», выросла возле штабного домика фигура в пятнистом маскировочном халате. Танк после короткой остановки прогромыхал дальше, пыль за ним осела. Разминая под накидкой затекшие члены, десантник-одиночка неуверенно, нетвердой поступью направился к штабу.