И вот теперь, сидя на берегу реки и сопоставляя оба случая, я припомнил рассказы, как в припадке белой горячки даже слабый человек разбрасывает вокруг себя несколько сильных, и никто не может удержать его. Не такой ли горячечный припадок происходил оба эти раза и во мне в момент сильного нервного напряжения? — думал я. — И, пробегая мысленно свою жизнь, я припомнил и еще один такой же случай, но слабее, происшедший в нашем имении, когда горничная Таня сломала у меня редкую бабочку, которую я, засушив, показывал на булавке домашним: я так схватил ее тогда за руку, что ей показалось, говорила она потом, будто ее обожгли железными клещами, и она со страху тут же села на землю.
Больше со мной никогда не было ничего подобного, но мысль, что в минуту крайней необходимости это опять случится, придала мне самоуверенности. Мне казалось, что если вместо странника появится передо мной медведь, то я своим толчком свалю также и его. Взамен прежней тревоги я почувствовал себя так, как будто только что совершил какой-нибудь героический подвиг. Комическая фигура богомольца, сидевшего на земле в виде опрокинутых козел для пилки дров, заставила меня впервые рассмеяться. Теперь, когда я несколько раз вымыл свое лицо в речной воде, страх перед заразой совершенно прошел, и я, очнувшись от своих мыслей, стал смотреть на окружающую меня деревенскую жизнь.
Паробки и дивчины в своих белых рубашках группами возвращались в деревню с длинными железными косами в виде граблей на плечах. Коровы, мыча, прошли по мосту за ними, и мне вспомнилось стихотворение Аксакова:
Жар свалил. Повеяла прохлада.
Длинный день окончил ряд забот,
По дворам давно загнали стадо
И косцы вернулися с работ[41].
«Как у него все верно!» — думалось мне, и поэзия окружающего начала проникать в мою душу.
Но это продолжалось недолго, так как голод скоро начал давать себя знать. Поднявшись из-под своей прибрежной ивы и вытягивая усталые члены, я пошел в деревню и постучал в окно первой же хаты.
— Пустите переночевать, — говорю.
— А ты откуда буде? — раздался полухохлацкий голос выглянувшего ко мне благообразного дида.
Другие, более молодые, лица кучей выглядывали с любопытством из-за его спины.
— Из Курска иду в Воронеж.
— Ох, как будто ты и не курский! — сказал, покачивая головой, хозяин.
— Почему?
— А не чисто говоришь!
Его слова заставили меня внутренне улыбнуться. Вот, думалось, этот старик, говорящий смесью русского и украинского, как, очевидно, и все в его местности, считает, что только его содеревенцы говорят чистым языком, а интеллигенция и все великорусы — не чистым!
— Я говорю по-московски, потому что работаю с десяти лет там, на фабрике, а в Воронеж иду навестить родных.
Его не удивило, что из Москвы я поехал в Воронеж через Курск, когда есть прямая дорога. Для деревенских людей, всю жизнь проживших в своей деревне и никогда не видавших географических карт, можно было ехать в Воронеж из Москвы хоть через Одессу. Старик совершенно удовлетворился моим ответом, пригласил войти в избу и усадил в угол под образами.
До сих пор я и не подозревал, что фабричный в глазах деревенских людей — это уже народная аристократия, человек, у которого многому можно поучиться, с которого молодежь должна брать пример деликатного обращения. Интеллигенция думала тогда совершенно наоборот. Все окружающие меня считали рабочих просто испорченными цивилизацией крестьянами, но мои опыты хождения в народ скоро показали мне, что крестьяне держатся иного мнения.
В этот памятный для меня вечер, когда я впервые очутился один в южнокрестьянской среде, я думал только об одном, как бы чем-нибудь не шокировать моих хозяев.
Ведь у них свой собственный кодекс приличий, думал я, с ним нужно сообразоваться, а я его совсем не знаю.
И я действительно скоро нарушил кодекс и шокировал компанию. Хозяйка вынула из печи и принесла на стол большую, круглую деревянную чашку с варевом и затем рядом с ней поставила деревянное блюдо с большим куском вареной говядины. Она положила на стол в разных местах деревянные ложки по числу присутствующих и каравай хлеба посредине. Разговаривавший со мой патриарх встал, а за ним встала и вся его большая семья. Это были: старуха — его жена, двое взрослых усатых сыновей в белых украинских рубашках, недавно возвратившиеся с работы, вместе со своими супругами, и несколько внучек и внуков всевозможных возрастов, молча слушавших, сидя в разных местах, неторопливый разговор со мной старика и мои рассказы о Москве. Все начали креститься на иконы в переднем углу над столом, и я заметил, что особенно приятное впечатление произвело на всех то, что я крестился, как они, двумя перстами по-старообрядчески.
Меня пригласили сесть в знак почета, как гостя, в углу под иконами. Старик сел по левую руку от меня и, взявши каравай хлеба, медленно начал резать его на куски и раздавать каждому из нас по одному. Потом он подвинул к себе блюдо с кусками говядины и так же, не торопясь, разрезал их на более мелкие куски, опрокинул их все в варево и подвинул его на середину стола. Откусив кусок от своего хлеба, он взял затем свою ложку, зачерпнул ею варево с поверхности, без говядины, лежавшей в глубине, и поднес ее к своему рту. Проглотив содержимое, он спокойно положил ложку вверх дном на прежнее место и пригласил меня взглядом сделать то же. Я в простоте души погрузил ложку на самое дно миски, захватив там кусок говядины, так же важно и не торопясь, как и он, поднес к своим губам, проглотил и обратно положил ложку на ее место вверх дном, стараясь подражать ему во всем. Но, подняв затем глаза, я вдруг заметил по смущенному выражению всех лиц семьи, опустивших глаза в свои колени, что я сделал какое-то страшное неприличие.
«Что такое?» — мелькнуло у меня в голове.
И я сейчас же заметил, что все сидящие за мною повторяют друг за другом то же самое, что и я, но за одним исключением: все черпают, как старик, с поверхности и не берут говядины.
«Так вот в чем дело! — мелькнула у меня мысль. — Мне надо было ждать, пока старик возьмет говядины первый, а не выскакивать вперед!»
Мне стало так стыдно, что я весь покраснел, и когда он, по окончании первой половины миски, зачерпнул себе наконец с куском говядины, я взял по-прежнему без куска. Я пропустил говядину и во второй круг, когда все остальные брали, и взял ее только в третий, видимо, восстановив этим некоторую долю уважения к себе, как столичному жителю, которому, казалось им всем, следовало бы знать хоть элементарные правила приличий.