Он неизменно оставался к обеду и мой отец объяснил мне, что Сандро — так повелось его именовать — очень способный юноша и потому его надо очень радушно принимать. Он учился в кадетском корпусе, но военная карьера его не прельщала, и корпус он, никого не спросив, оставил и из-за этого в конец рассорился со своим папой…
Сколько времени продолжались посещения Сандро я, конечно, не могу установить, но помню, что в какой-то прекрасный день он исчез, словно растворился в воздухе и я долго о нем ничего не слышал, да и мало им интересовался. Только через какой-то сравнительно долгий промежуток времени я мог обнаружить, что расклеенные на улицах афиши, огромными буквами оповещавшие о выступлении некоего Вертинского, извещали о предстоящем концерте именно того молодого человека, которого я когда-то хорошо знал. Стало быть — судя по величине букв — Сандро стал знаменитостью…
Прошли годы и какие годы — война, революция, эмиграция, Париж.
В Париже Союз писателей и журналистов установил традицию в новогоднюю ночь по допотопному стилю (что отнюдь не отражало консерватизма устроителей, просто в другие подходящие дни зал был занят) устраивать пышный бал, значительный сбор с которого распределялся среди нуждающихся литераторов. Я был неизменным посетителем этих балов, одним из «распорядителей» и принимал непосредственно участие в их устройстве.
На одном из балов выступал среди других «звезд» Вертинский. Помню, что среди прочего он спел почему-то взволновавшую меня и для меня новую песенку о каком-то горбатом и крайне ревнивом скрипаче, который играет концерт Сарасате и тогда чье-то сердце «как птица летит и поет». Помню еще, что песенка почему-то кончалась вопросом: «Разве можно так горько, так зло насмехаться? Разве можно топтать каблуками сирень?». Я, не задумываясь, соглашался, что, действительно, зазорно «топтать каблуками сиреть», не говоря о том, что для этого нужно быть без малого эквилибристом!
Я стоял около подмостков, на которых пел Вертинский и громко ему аплодировал. Выступление его кончилось и он спускался в залу. Мы невольно столкнулись, он едва на меня взглянул и сказал:х
Подождите, не уходите, вы… Он не только произнес мою фамилию, но и имя, при том в его уменьшительной, домашней форме.
Откуда вы можете знать, недоумевал я.
Да ведь вы почти не изменились.
Я улыбнулся. Мы не виделись больше двадцати лет и между внешним обликом восьмилетнего мальчишки и взрослым мужчиной, да еще в смокинге, как-никак была «дистанция огромного размера».
Вам, вероятно, кто-то указал на меня, назвал мою фамилию.
Да, нет же. Я вас сразу узнал, заметил вас, еще будучи на сцене. Знаете, мне хотелось бы поболтать с вами, но тут это едва ли возможно. Зайдите ко мне — он назвал какой-то отельчик около Мадлэн — вместе позавтракаем и вспомним минувшее.
Мы договорились и в назначенный день я постучал в его двери. Хотя было уже довольно поздно, он был еще в халате.
Проклятая жизнь… Ложусь неизвестно когда, просыпаюсь с вяжущим ощущением во рту, когда Бог положит, и мир мне не мил. Ночами пою, петь я люблю, но то, что вокруг меня надоело до чертиков. Стыдно принимать какие-то подачки, а я их все время принимаю и каждый вечер одно и тоже, посетители кабака воображают, что мне приятно выпить с ними бокал шампанского. А помните — нет, вы помнить не можете — как хорошо было, когда я бывал у ваших родителей и как я им благодарен. Почти никого я тогда не знал, едва как-то что-то подрабатывал, но был вольной птицей, и никакая барышня, увидавшая меня на улице, чтобы доказать, что она меня узнала, не считала нужным пробурчать мне в ухо, что мои «пальцы пахнут ладаном»! Зато теперь вы можете убедиться, что, действительно, «в очах сквозит печаль». Ну будет, айда завтракать. Нет, погодите, в память тех дней я хочу сделать вам подарок.
Подойдя к открытому чемодану, он вытащил из него шелковую пижаму особенного покроя — куртка была скроена на манер косоворотки.
Я из приличия стал от подарка уклоняться.
Вы меня обидите отказом.
Уламывать меня ему долго не пришлось, пижама меня очень прельщала и если не ошибаюсь, она пережила войну.
Во время завтрака он продолжал скулить — то не то и это не то, брак не удался, работа не в моготу, ничего не сочиняется, публике он надоел.
Вам, небось, кажется, что я пошляк, потому что сочиняю пошловатые песенки. Но это нужно для публики. Ведь она не догадывается, что почти все они автобиографичны, только, чтоб не узнали, приходится все перевертывать наизнанку. Ведь вот я пою: «В этом платье печальном вы казались Орленком / Бледным, маленьким герцогом сказочных лет… / В этом городе сонном, вы вечно мечтали / О балах, о пажах, вереницах карет…». Друг мой, разве вы не поняли, что это я о себе, ведь я, так сказать, взаправду мечтал об Орленке, ставил себя на его место и это меня спасало… На днях будет мой концерт, непременно приходите, я вам дам контрамарку.
Концерт был вполне удачный, зал переполнен. Примерно год спустя Вертинский устроил еще один концерт. Публики было заметно меньше. Я зашел к нему в уборную.
Видите, как я был прав, — сказал он с досадой. Зал полупустой и у меня нет выбора — я должен «сматывать удочки», ехать куда-нибудь на кулички, в Шанхай, в Харбин, где еще водятся русские чудаки. Зато по дороге я загляну в тот «оранжево-лимонный» Сингапур, который я столько лет воспевал, а он, вероятно, грязный и противный и это хороший мне урок!
Мне было грустно слушать его, потому что песенки Вертинского таили в себе всегда что-то подлинно «душещипательное» и недаром знавал я его горячих поклонников среди людей «высокой культуры» и готов поверить, что, как я слышал, его пластинки до сих пор коллекционируются иными из московских сановников. Нет спора, лирика Вертинского — не большая поэзия, да и вообще не поэзия, но ее преувеличенные «изыски», ее бутафо^кая экзотика как нельзя лучше отражают аромат «Fin de Siecle», конца века, того века, который в Западной Европе завершился 914-м годом, а в России еще на несколько лет задержался. В темах Вертинского, в его мечтах о каких-то несуществующих женщинах с повадками Саломеи, о притонах Сан-Франциско — отразились помыслы всех тех, кому нужна была струя свежего воздуха, потому что его песенки уносили слушателей в какие-то иные нездешние миры и заставляли верить, что они существуют где-то за семью морями.
Вероятно, последнее, что я на его концерте слышал (мне теперь удалось найти этот текст) была трогательная в его исполнении далеко не наивная песенка:
«Пей, моя девочка, пей, моя милая,
Это плохое вино.
Оба мы нищие, оба унылые,