Эвита хочет увидеть своих сирот, убеждая себя в том, что они видят в ней мать, женщину. В своей новехонькой чистенькой деревне она чувствует себя как дома. Эвита создала грандиозную декорацию для своей, без сомнения, самой патетической роли. При этом ей кажется, что у нее именно такое сердце, какое полыхало на полотнищах, посвященных мадонне Чивилькоя. Эти полотнища носили в церковных процессиях в ее родных местах, когда вдруг все вокруг исчезало — дороги и дома, а оставалось лишь сердце, трепещущее под порывами ветра. В свою деревню Эвита отправляется, взяв с собой скептиков.
— Раньше, — говорит она, — в Аргентине для сирот существовали лишь ледяные казармы. Дети жили там с трехлетнего возраста, имея лишь знамя над головой да форму на плечах. А посмотрите-ка сюда…
Здесь действительно есть прекрасные куклы и плюшевые медведи в изголовьях белоснежных кроваток. Дети далеко на лугу и, кажется, ни к чему не прикасались. В раковинах сухо, сады полны цветов, качаются пустые качели. О детях рассуждают, им курят фимиам, но смотрят на них издалека. Похоже, эта образцовая деревня для брошенных детей — сосуд, заполненный одной Эвитой.
Она резко поворачивается к брату, и слезы закипают у нее в глазах.
— Хотя бы об этом «Ла Прэнса» должна написать… Преступление:, что они не говорят об этом…
Светлые волосы Эвиты зачесаны назад, она порывисто кладет руку на шиньон, словно так может успокоить сердцебиение. Два-три волоска отливают черным. Не поддаются окраске.
Печаль гнетет Эвиту.
— Они унаследуют все это после моей смерти, — шепчет она.
Драгоценные камни, сверкающие у нее на пальцах, тоже обещаны в наследство ее подопечным. И вдруг молодая Эвита становится похожей на старух Чивилькоя. Каждый день они обещали наследство тем, кто проходил мимо их порога, в надежде получить улыбку ребенка, каплю заинтересованности, небольшую услугу. Они обещали сказочный подарок в обмен на пятиминутный разговор, который отвлек бы их от ужасного одиночества, но когда жадная когорта дожидалась оглашения завещания одной из таких старушек, то ни для кого ничего не обнаруживалось, кроме гадкого воспоминания о неуверенной улыбке беззубого рта. Так и молодая Эвита постоянно обещает наследство всем на свете…
Но вот она берет себя в руки. Теперь ей больше не нужен Хуан Дуарте. Момент слабости, умиления прошел. Эве снова нужна толпа, ее единственная стихия, единственное достояние. Толпа, которая прикасается к ней, возрождает ее, пронизывает ее, внушает надежду на то, что след от нее останется в будущем. От народа исходят волны экстаза. Эвита спешит предложить чашку шоколада старикам, одежду из Америки детям Росарио. Только она что-то дает в этой стране.
В Каса Росада супругу президента ждут американские журналисты. Спасенная от меланхолии Эвита приезжает на встречу в машине брата. Она старается найти красивые ответы на вопросы, которыми ее осаждают журналисты. Это усилие держит Эвиту в таком напряжении, что она цепенеет, будто уже зажата между ледяными страницами истории. По-детски бросает пламенный взгляд на украшения журналисток и, неожиданно расслабившись, спрашивает приглушенным голосом:
— Какая прическа, если судить по моим фотографиям, идет мне больше всего?
Неожиданно Эвита и Хуан Перон объединяются в одном стремлении: уничтожить аргентинскую газету «Да Прэнса».
У Эвиты нет времени для себя, для интимных отношений, она предстает беззаботной только на фотоснимках, жертвует всем, лишь бы завоевать свою публику, но не может вынести высокомерного молчания газеты «Да Прэнса». Это единственная газета, не желающая впадать в постоянное обожание. Эвита, живущая только ради откликов в своей и зарубежной прессе, глубоко страдает… «Да Прэнса» игнорирует даже ее подарки и любезности.
Под тяжестью макияжа опускаются ее веки, прическа возвышается надо лбом. Весь мир замирает от восхищения и страха, когда появляется Эвита Перон, уже сейчас похожая на восковую фигуру, на забальзамированную заживо женщину. «Да Прэнса» своим молчанием строит заговор против этого живого манекена, который ничего не видя и не слыша продвигается по дороге фотографий, по дороге двадцатого века…
Начиная с 1948 года Эвита стала газетным магнатом. В ноябре она купила «Лас Нотисиас» за четыреста миллионов песо. «Демократия», владелицей которой она тоже являлась, стоила ей шестьсот в год, но зато публиковала до дюжины фотографий прекрасной Эвиты в каждом номере.
Холодная, отрешенная, окруженная фаворитами, едва пригодными, чтобы фотографироваться рядом с нею ради пластики позы, отвергающая богатых людей, богатство которых становится постыдной болезнью, потому что миллиардеры Буэнос-Айреса больше не пользуются авторитетом, эта Эвита решила унизить непокорную газету, создав издание, которое побило бы все рекорды восхваления среди прессы, занимающейся прославлением Эвиты. Концепцию издания «Аргентина» Эвита изложила еще Оскару Иванишевичу, министру просвещения, искусному гитаристу и бывшему послу в Вашингтоне, впавшему впоследствии в немилость. Каждый месяц набирался толстый сборник, представляющий американские ужасы: разнузданные банды, женские груди из резины, реклама кладбищ, стриптиз горбатых и калек. Всему этому противопоставлялись чудеса Аргентины, управляемой Эвитой: шестьсот тысяч аргентинских школьников, снабженных красивой одеждой, красивыми книжками и отличным питанием…
Напрасно Иванишевич напевал, аккомпанируя себе на гитаре: «Мы ребята-перонисты, мы кричим всегда, чувствуя локоть друг друга, с радостью в сердце: «Да здравствует Эвита, да здравствует Эвита!»
Ни эта песенка, ни пышные оды Эвите в «Аргентине» не давали забыть о молчании непокорной газеты.
Перон, со своей стороны, тоже проявлял недовольство. Выходило, что он напрасно разглагольствовал, напрасно пророчествовал, напрасно заявлял, что делает все для страны. «Ла Прэнса» не восхищалась.
— Мы благословим наших потомков, они будут счастливы благодаря нам! — провозглашает Перон. — Я один работаю за целое правительство… Борьба ничего не стоит, если нет гармонии… Я тружусь с шести утра до десяти вечера… Нужно экспроприировать слишком богатых иностранцев… Жду того времени, когда уйду на пенсию… Мне больше не нужно, чтобы за меня голосовали… Я никогда никого не предавал, даю слово…
«Да Прэнса» глуха к этому словоизвержению.
— Я вкладываю всю душу в аргентинцев, — говорит Перон.
Но одновременно он вложил миллионы долларов за границей. Жонглируя законами в устланных коврами гостиных Каса Росада среди драпировок, хрусталя и расписных потолков, Перон, узник этой роскоши, убаюканный приторными улыбками и поцелуями рук, тяжело роняет на пол номер упрямо молчащей газеты «Да Прэнса». Он бросает мрачный взгляд на слуг, бывших дескамисадос в ливреях, расшитых золотом. Как неблагодарна эта «Да Прэнса»!