А в другом письме: «Живу я частью у Коли, частью в Горках, но больше бегаю, мотаюсь, звоню, пишу и пр. Веду себя благоразумно настолько, что Крючков (в Горках в 2 часа ночи за столом, уставленным бутылками), когда я готовил коктейли, а сам пил нарзан с апельсиновым соком, — Крючков сказал, что пришел Антихрист!» … «Тусинька, милая, в связи с тем, что из Ленинграда столько теперь высылают, думаю, что мне благоразумнее подождать числа до 20–25 здесь. Меня же замучат звонками и просьбами. Лучше такое острое время просидеть здесь, в Горках. Правда?»
Разумеется, он не мог помочь всем. Да и не собирался. Но кое-кому все же помогал. Сотруднику библиотеки Академии наук Г.М. Котлярову, родственнику первого мужа Крандиевской Алексею Волькенштейну, писателю-сатирику Жирковичу. Однако поток просьб не уменьшался, и в конце концов Толстой взмолился:
«Тусинька, больше писем таких мне не пиши. Пока нужно передохнуть и дать возможность другим передохнуть от меня».
Эти строки в наше время очень часто любят цитировать как пример толстовского жестокосердия и равнодушия. Последнее действительно имело место, нужды идеализировать красного графа нет, но и доброго не стоит забывать. Сам же Толстой, по-видимому в 1935-м, пока был жив Горький, пока он дружил с Ягодой и Крючковым, чувствовал себя в безопасности, и хотя потом эта дружба едва не вышла ему боком, именно эти двое давали ему советы, как правильно себя вести.
Вяч. Вс. Иванов позднее писал о невестке Горького: «Я видел каждого из ее мужей (или друзей — не со всеми она успевала расписаться) после Макса. Их всех арестовывали»…»»
Толстой мог пополнить ряд. Но его вовремя предупредили.
Вяч. Вс. Иванов: «Зимой 1950 года я жил на даче в Переделкине вдвоем с Андрониковым. Он мне рассказал историю ухода из семьи Алексея Николаевича Толстого, в чьем доме Ираклий Андроников был своим человеком. По словам Ираклия (которые вызывают сомнение в отношении хронологии событий), Толстой был влюблен в Надежду Алексеевну и вскоре после смерти Макса думал на ней жениться. По словам Ираклия, ему объяснили, что этого делать нельзя. Толстой тогда женился на Л.И. Баршевой».
Крандиевская этого, скорее всего, не знала. Да и Андроникову трудно до конца верить. Эпоха тридцатых мифологизировалась впоследствии как никакая другая, и отстал ли Толстой от Тимоши, потому что так ему велели, или же она его решительно отвергла сама и он убедился в бесплодности своих усилий, доподлинно неизвестно. Известно точно одно: он страдал.
«В конце лета 1935 года Толстой вернулся из-за границы. Неудачный роман с Пешковой пришел к естественному концу. Отвергнутое чувство заставило его, сжав зубы, сесть за работу в Детском. Он был мрачен. Казалось, он мстил мне за свой крах. С откровенной жестокостью он говорил:
— У меня осталась одна работа. У меня нет личной жизни».
И тогда Наталья Крандиевская ушла из дома сама. Первая. В синий плащ печально завернулась и ушла. Ушла — потому что находиться рядом с разлюбившим ее человеком больше не могла. Или хотела таким образом на него воздействовать. И блоковский плащ упомянут тут не всуе: она хотела, чтобы Толстой лил слезы, чтобы было красиво, трагично. Общественное мнение в таких случаях всегда бывает на стороне женщины; на стороне матери были дети и виноватым однозначно объявили Толстого — и Никита, и Дмитрий, и тем более Федор — и только Марьяне, той самой Марьяне, о которой Толстой написал однажды Крандиевской, что любит Марьяну только отчасти, совсем не так, как Никиту и Митю, никогда по ней не скучает и может расстаться как с чужой на много лет, своей дочери от брака с Софьей Дымшиц, брошенной им в голодной Москве в 1918 году, за день до смерти Толстой в феврале 1945 года сказал: «Я никогда бы не разрушил свою семью, если бы Туся не переехала в Ленинград».
«Я уехала из Детского в августе 35 года. Помню последний обед. Я спустилась к столу уже в шляпе. Утром уехал грузовик с последними вещами. У подъезда меня ждала машина. Толстой шутил с детьми. Об отъезде моем не было сказано ни слова. На прощанье он спросил:
— Хочешь арбуза?
Я отказалась. Он сунул мне кусок в рот:
— Ешь! Вкусный арбуз!
Я встала и вышла из дома. Навсегда.
Дальнейшие события развернулись с быстротой фильма. Нанятая в мое отсутствие для секретарства Людмила через две недели окончательно утвердилась в сердце Толстого и в моей спальне. (Позднее она говорила как-то, что вины за собой не чувствует, что место, занятое ею, было свободно и пусто.) Через два месяца она возвратилась из свадебного путешествия в тот же дом полновластной хозяйкой. Таков свирепый закон любви. Он гласит: если ты стар — ты не прав и ты побежден. Если ты молод — ты прав и ты побеждаешь».
В этих воспоминаниях есть неточность. «Это маме пришла в голову идея предложить Людмиле Баршевой взять на себя обязанности секретаря. Людмила жила со своей матерью во дворе какого-то большого дома на Невском проспекте. Где-то служила. Она принадлежала не к поколению родителей, а к нашему поколению, была на тридцать лет моложе мамы. С детских лет она дружила с моей женой Мирой Радловой. Это была интеллигентная женщина, близкая литературе. Все считали эту кандидатуру очень удачной», — вспоминал Федор Крандиевский.
Но дело даже не в том, когда и по чьей инициативе пришла Людмила Баршева в дом Толстых. Важнее иное. Крандиевской ее уход из дома вспоминался как решительный шаг романтически настроенной женщины. Перед тем как уйти, она оставила мужу стихи:
Так тебе спокойно, так тебе не трудно,
Если издалека я тебя люблю.
В доме твоем шумно, в жизни — многолюдно,
В этой жизни нежность чем я утолю?
Отшумели шумы, отгорели зори,
День трудов закончен. Ты устал, мой друг?
С кем ты коротаешь в тихом разговоре
За вечерней трубкой медленный досуг?
Долго ночь колдует в одинокой спальне,
Записная книжка на ночном столе…
Облик равнодушный льдинкою печальной
За окошком звездным светится во мгле…
Толстой снисходительно и иронически написал в ответ: «Тусинька, чудная душа, очень приятно находить на подушке перед сном стихи пушкинской прелести. Но только образ равнодушный не светится за окном, — поверь мне. Было и минуло навсегда.
Вчера на заседании я провел интересную вещь: чистку писателей. Это будет ведерко кипятку в муравейник.
Сегодня пробовал начать писать роман. Но чувствую себя очень плохо, — кашляю, болит голова, гудит как колокол в пещере.
Целую тебя, душенька».
Голова гудит, потому что накануне много пил и теперь мучился похмельем. Он писал шутливо, в обычном стиле, уверенный, что Туся поблажит-поблажит и вернется, и все пойдет, как прежде, он не воспринимал ее демарш всерьез, однако она-то была настроена решительно. Поэтесса спорила в ней с женщиной и одолевала. Уже много лет она не писала стихов, как вдруг женская обида и оскорбленность разбудили уснувший дар. И трудно сказать, что было с ее стороны — последняя попытка спасти семью, попытка — если называть вещи своими именами — женского шантажа или же переживание особого поэтического состояния покинутой женщины. Но в любом случае не Толстой ушел от жены, а она его оставила. Пусть вынужденно, пусть из каких-то высших соображений, обид, уязвленного достоинства, но ушла она. А Толстой оскорбился. И тон его писем к ней резко изменился, от былой снисходительности и шутливости не осталось следа, а началось жесткое сведение супружеских счетов.