Чувствуя друг перед другом какую-то неловкость, мы некоторое время переминались перед цветной, цыганской занавеской, словно собирались совершить нечто постыдное, но в конце концов любопытство победило и мы пролезли в запретное отделение, неловко шаркая башмаками по опилкам.
Что же мы увидели?
Дощатая комната была уставлена стеллажами и стеклянными ящиками, в которых помещались восковые подобия различных конечностей человеческого тела, пораженных прыщами, сыпью, гнойными язвами различных накожных болезней. На нас смотрели восковые лица с проваленными носами и губами, раздутыми от страшных фиолетовых волдырей волчанки. С ужасом мы рассматривали женскую грудь, покрытую серо-розовой сыпью, глаза с гноящимися веками. Мы видели круглые язвы, гнойно-желтые в середине и вулканическо-багровые по твердым краям. Страшные лишаи покрывали мужские и женские головы. Нас пугали бледные, неестественно головастые младенцы со вспухшими животами, пораженные болезнью еще в утробе матери. Разница между тем, что мы втайне мечтали увидеть, и тем, что увидели, была так разительна, что мы, едва держась на ногах, поплелись вон из этой комнаты, запутались в ситцевой занавеске, насилу выпутались из нее и побежали к выходу мимо умирающего президента, прекрасной египетской царицы Клеопатры с черной змейкой возле нарумяненной груди и слышали за собой назидательный шепот дамы в кружевных митенках:
— Теперь вы поняли, мальчики, что это совсем не то, о чем вы думали!…
Герои русско-японской войны
Утром на первый день пасхи моя бабушка — папина мама — полезла в свой сундучок и, вынув из свернутого чулка, подарила мне потертый двугривенный: сумма в моем тогдашнем представлении восьмилетнего ученика приготовительного класса — баснословная.
Вспыхнув от радости, я сейчас же ринулся на улицу, с тем чтобы сразу же начать делать покупки.
Напрасно тетя, нагнувшись над пролетом парадной лестницы, кричала мне вслед:
— Куда ты помчался? Сегодня же первый день пасхи — все заперто.
Но я сделал вид, что не слышу.
Зажатый в потном кулаке двугривенный жег мою руку, и я испытывал неукротимое желание как можно скорее его потратить, хотя и сам отлично знал, что на первый день пасхи все заперто.
Я надеялся на чудо: а вдруг где-нибудь что-нибудь да продается!
Я обошел все известные мне мелочные лавочки — они были наглухо заперты. Город казался вымершим. Обыватели отдыхали после пасхальной заутрени в церкви, а затем длительного сидения дома или в гостях за пасхальным столом, украшенным гиацинтами, куличами, пасхами и запеченными окороками, из розового мяса и сала которых выглядывала круглая перламутровая кость.
На пустынных, чисто выметенных улицах не было даже мальчиков: они катали в глубине дворов и пустырей крашеные пасхальные яйца. Одна надежда была на Куликово поле, куда выходили окна нашей квартиры. Куликово поле было уже застроено дощатыми балаганами, каруселями, перекидками, будками со сладостями и рундуками квасников.
Напрасные надежды.
Весь этот праздничный, балаганный городок, построенный во время страстной недели из свежего теса и брезента, разукрашенный разноцветными громадными картинами с изображением диких зверей, жонглеров и клоунов, был еще более мертв, безлюден, чем окружавший его настоящий город. Как бы усиливая его мертвенность, посередине Куликова поля возвышалась выбеленная мелом мачта, на которой завтра, на второй день пасхи — не позже и не раньше, — ровно в полдень будет поднят бело-сине-красный торговый флаг Российской империи в знак того, что ярмарка открыта. В тот же миг все вокруг закрутится, завертится, загремят шарманки каруселей, затрезвонят небольшие медные колокола, зазывающие публику в балаганы, послышатся резкие выкрики клоунов и торговцев квасом, несметная толпа празднично разодетых горожан степенно двинется вдоль лавочек и будок, высоко в небо полетит оторвавшийся от своей нитки первый воздушный шарик — «красный, как клюква»…
Вот тогда-то и можно будет быстро, с толком и удовольствием потратить бабушкин двугривенный.
Но все это лишь завтра, ровно в полдень! А до этого времени ничего не оставалось как бродить по мертвому балаганному городу Куликова поля, не встречая на своем пути ни одной открытой будки.
…А между тем пасхальное небо — прохладное и ветреное — сияло над головой. По его чистому лазурному полю как бы наперегонки с колокольным звоном неслись круглые облака, чуть ли не задевая яркие золотые кресты и синие большие купола Афонских подворий, скопившихся против вокзала и пожарной каланчи Александровского участка, где у входа расхаживал парадно одетый городовой в белых нитяных перчатках, натянутых на его толстые лапы…
Я несколько раз прошелся мимо открытых церковных дверей, откуда тянуло ладаном, слышались пасхальные песнопения и пылали золотые костры свечей, озаряя белоснежные и розовые праздничные ризы священников. Единственное место, где чем-то торговали, были церкви: там продавали просфорки и свечи. На миг мне даже пришла в голову глупейшая мысль купить на свой двугривенный четыре пятикопеечных свечи: все-таки какая-никакая, а покупка!
Я уже готов был войти в церковь, как вдруг увидел на паперти среди приличных пасхальных нищих знакомого мне седовласого слепца, на груди которого висела табличка с надписью церковнославянскими буквами:
«Герой Плевны».
Он был городской знаменитостью, один из славных воинов генерала Гурко. Он был почти так же известен в городе, как другой инвалид, еще более седовласый, очень старый, почти столетний дед, матрос — герой Севастополя, сподвижник адмирала Нахимова. Проходя мимо этих героев, было принято снимать шапки. Я тоже с уважением снимал свою новую гимназическую фуражку номером больше чем надо, сидящую на моих еще совсем детских красных ушах и заставляющую потеть мою остриженную под машинку голову приготовишки.
На этот раз, не успев еще снять фуражки с большим серебряным гербом в виде двух скрещенных веточек, я заметил возле героя Плевны разложенные у его ног на церковных ступенях синие литографические, отпечатанные на глянцевой бумаге портреты героев русско-японской войны.
Чудо-богатырь славного генерала Гурко продавал портреты героев Чемульпо, Порт-Артура, Ляоляна… Каждый портрет стоил две копейки, и я их сразу купил десять штук, бросив мой двугривенный в деревянную чашку, которую держал в своих древних руках седой солдат.
Портреты эти очень мне нравились, и генералы, зернисто отпечатанные в известном заведении Фесенко, вызывали патриотические чувства своими черными лохматыми маньчжурскими папахами, шашками, Георгиевскими крестами. Меня восхищали длинная раздвоенная борода знаменитого адмирала Макарова, треуголка адмирала Скрыдлова, его пенсне и мундир, на котором так ярко и отчетливо блестели два ряда орденов и медалей, так что в самом слове «Скрыдлов» как бы уже слышалось их тяжелое позванивание и трение друг о друга.