Всё замечает. Всё видит. Усилий — никаких. Я был знаком с Ираклием Луарсабовичем Андрониковым, который был вершиной среди рассказчиков. Гердт тоже был мощнейшим рассказчиком, но это было неповторимо. Каждый раз это было незабываемо. Я много раз слушал его, стоя за кулисами, и каждый раз не мог сдвинуться с места. Я бы слушал его часами не уставая…
Видение поразительное. Забываешь обо всем… Даже не смотришь на него, а только слушаешь… и смотришь всё, что он рассказывает, как талантливо снятое кино.
Он добивался подлинного попадания, абсолютного отражения того, что читал… только левое было правым, а правое — левым, как в зеркале. И зритель гляделся в него, как в зеркало.
Ощущение материала, времени, эпохи — это необыкновенный дар. Для того чтобы так читать, нужно очень любить искусство, нужно очень любить то, что показываешь, то, о чем говоришь.
Как-то он рассказывал об Утесове, Бернесе… И меня немножко покоробило ощущение какого-то превосходства, с которым, как мне показалось, он вспоминал о Бернесе… Я даже подошел к нему и спросил: «Почему вы так сказали о Бернесе?.. Что, иногда он сам не понимал, что говорил?..» Мне было обидно слышать это (тогда, единственный раз в жизни, мне показалось, что Гердт совершил ошибку). Он мне ничего не ответил… Но потом я понял, что они были настолько близки, настолько это была одна компания, что Гердт, наверное, имел на это право… Он вспоминал обо всем с позиции времени, как человек, которому дано право что-то определить.
Ему достаточно было бросить скользящий взгляд на человека или на событие, и он всё понимал про этого человека, точно понимал суть произошедшего… Понимал и запоминал на всю жизнь. По какой-то одной детали он мог рассказать о незнакомом человеке очень многое. Потом, видимо, просто из любопытства, не бросал его, а следил за его судьбой, иногда даже не будучи знаком с этим человеком…
Его голос (как нечто отдельное) — это уже символ. За его голосом очень много чего скрыто. Его голос нужно расшифровывать.
Бывает, животное издает какой-то особый клич, извлекает из себя какой-то особый звук — и все «читают» его и собираются… Так и голос Гердта. На него собирались, потому что он притягивал к себе. Бывает звук зрелища, звук события. Звук, за которым стоит удовольствие. Звук, в котором есть тайна… Вот таким голосом, какой был у Гердта, можно рассказать всё. Абсолютно всё. И это будет потрясающе, потому что в самом его голосе уже есть событие.
Актер — слово слишком вспомогательное в разговоре о Гердте. Его способ передачи — не актерский. Мне кажется, иногда он был таким… дилетантом, который выше профессионала, потому что он был человеком широкого образования. Мне кажется, то, что он сделал на сцене и в кино, нельзя судить по законам актерского искусства. Как и Володю Высоцкого, например… В нем было что-то пушкинское. Все они чем-то похожи. Маленькие, кудрявенькие, черненькие…
Я читал ему стихи, которые уже давно не пишу… Не могу сказать, что он был от них в восторге… Но мои эпиграммы ему нравились. На мой юбилей он написал мне замечательные стихи:
Он гением назвал меня, но это было днем,
А вечером того же дня назвал меня говном…
Но говорить о нем шутя я не имею прав,
Ведь он и вечером и днем был, в общем, где-то прав…
Моя последняя встреча с ним была на его юбилее. Я зашел в маленькую комнатку, где он лежал… С ним сидел Юрий Никулин. Увидев меня, он приветственно взмахнул своей прекрасной кистью. Я не мог на него долго смотреть, мне было страшно… Я был потрясен этим вечером. За несколько недель до смерти, находясь уже в очень тяжелом состоянии, человек собирает друзей и гостей, выходит на сцену и улыбается… шутит… читает прекрасные стихи… проводит на сцене несколько часов (!)… Я тогда подумал: да как же это так?.. тут… заболит что-нибудь — и уже никуда не выходишь… не хочешь ни с кем разговаривать… А человек, преодолев окончательный приговор, идет к людям улыбаясь… Я восхищаюсь этим человеком. Он останется у меня в памяти на всю жизнь. Я просто не смогу его забыть.
Таких, как Гердт, больше не может быть. Никогда.
О, Необыкновенный Гердт,
Он сохранил с поры военной
Одну из самых лучших черт —
Колено он непреклоненный.
Шарж К. Куксо
Я не устаю повторять, что Зяма и я — счастливые люди. И не только тем, что судьба подарила нам встречу друг с другом в середине наших жизней, но и тем, что во все времена ставила нас на пути замечательных людей. Одним из таких подарков был Юлий Ким. Познакомились у Львовских как с очередным «бардом», уже зная Булата. В те шестидесятые все барды, думаю, без исключения, прошли через дом Михаила Григорьевича Львовского. Имена многих целы до сих пор, многие прошли… Мне кажется, что слово «бард» в древнем, начальном, высоком значении — певец-поэт, поэт — в нашем повседневном употреблении звучит ниже, вроде бы «песенник», а не «певец», и то главное, что «поэт», — немного уходит.
А Юлик — поэт, потому что в любом, даже самом-самом жанровом стихотворении — свой голос, который ни с кем не спутаешь. В Зяминой душе поэзия занимала едва ли не первое место, была рядом с любовью и добротой, и поэтому Юлик всегда был для Зямы объектом не такого уж частого его обращения: «ты моя радость». Несмотря на дистанцию в возрасте — Юлик следующее поколение, — была одна волна: «О, пониманье дивное, кивни…» Добавляли радости в общении и человеческие свойства. Скромность, образованность, доброжелательность, редкое достоинство и мужество во вполне жестких, несправедливых обстоятельствах.
Я испытываю глубочайшее уважение к людям, прошедшим войну. У большинства из них есть понимание важнейшего качества — порядочности. Когда я встречаю Юлика, мне кажется, что он из них. Как будто он тоже прошел войну.
Я надеюсь, читателю будет интересно «документально» убедиться в отношении Гердта к Юлику:
ПОЛЬЗУЯСЬ СЛУЧАЕМ
Это было осенью тысяча девятьсот… Да какое это имеет значение! Вот и станем друг перед другом бахвалиться, кому раньше выпала эта удача — возникнуть на Вашем пути! Важно лишь то, что Богу было угодно поставить и меня на такой выигрышный бугорок.
Любой стихотворец начинается для тебя какой-нибудь строкой, рождающей в твоем воображении картинку чуть ли не детской прямоты. Со мной такое давно. И держится во мне до сих пор.
Ну, скажем: когда я был маленький, и «Интернационал» пели все, и все слова знали все, и горели взоры, и до мировой справедливости было рукой подать, а слово «воспрянет» было мне недоступно, — я искренне, с чувством скорой всеобщей правды и добра пел: «С Интернациона-а-а-алом воз пряников в рот людской». И я видел этот рот, этот воз и, кажется даже добродушное лицо возницы.